Ознакомительная версия.
– Не писал, – Никита чуть пожал плечами. – Не хотелось тебя мучить, да и с машинисткой-то сподручнее, она форму настучит, там заполнить останется… ты не переживай, заслужили. Все заслужили то, что имеют.
– И ты?
Никитины глаза вспыхнули прежней яростной синевой, но нет, осела, погасла, выставляя наружу пережитую боль.
– И я, Сергей Аполлоныч, чем я лучше других?
Все ж таки я остался до конца, до ямы, черная земля в которой сменилась легким сыпучим песком редкостного светло-золотого оттенка, до выстроенных у края людей, до приказа стать на колени, до сухих щелчков затворов и выстрелов, разлетевшихся по округе дробным эхом, которое точно спешило возвестить о свершившемся правосудии. И до тихого мата красноармейцев, которым выпало засыпать могилу.
Этим вечером я сам, без приглашения, присоединился к Никите за ритуальной бутылью самогона. Евдокия Семеновна лишь укоризненно покачала головой, верно, опасалась, что на двоих одной будет мало.
Холодный шелк, мягкий кашемир, благолепная бязь и кружево, разноцветные горы на полу.
Пол будет, а Гейни нет. Странно. Жалости к ней нет и страха тоже, хотя, наверное, нужно бояться. Ведь квартиру обыскивали, долго, старательно. Выворачивая вещи на пол, выворачивая банки на столешницу, выворачивая мой мирок наизнанку. Наверное, следовало бы воспротивиться, наверное, следовало пригрозить адвокатом и знакомством с полковником МВД… или генералом. Или депутатом. Если покопаться в записной книжке, то кто-нибудь всенепременно сыщется, знакомых у меня много. Но я не стала угрожать и призывать, я отошла к стене и молча наблюдала за действом, которое разыгрывалось здесь и сейчас, с мазохистским удовольствием впитывая малейшие детали.
Локоть в пятнистом хэбэ задевает керамическую банку с сахаром, та валится на бок, катится по серому языку столешницы, вычерчивая путь белыми кристаллами, и летит на пол. Звон и вялое «извините».
Я извинила. А почему бы нет, сахар – не страшно, завтра уберут.
И одежду тоже. Бело-дымчатая откровенность пеньюара, кружевное бесстыдство белья в чужих руках, тонкая паутинка чулок. Тот, кому выпало копаться здесь, краснеет. Не вижу лица, но уши, толстая складка кожи под затылком, короткая шея плавно наливаются багрянцем. Даже жаль его. И белья жаль. Ненавижу, когда кто-то трогает мои вещи.
Понятые жмутся к стене, им неудобно присутствовать и вместе с тем любопытно, особенно Эмме Ивановне, которая служит в доме вахтером… нет, не вахтером, сейчас это иначе называется, но как именно – забыла. Главное, что Эмме Ивановне интересно, она тихо ойкает и время от времени качает головой, и дымчато-голубоватые кудряшки на голове дрожат вместе с нею. А Вадику, охраннику со стоянки, просто неудобно. И спать охота, зевает, стараясь не открывать рта, и жмурится.
Револьвер и письма нашли в комнате Данилы. Я не удивилась.
Револьвер и письма изъяли. Я не возражала.
Данила остался. Я не знала, как рассказать ему о смерти Гейни, поэтому молчала. В конце концов, он ведь не разговаривает со мной, ни вчера, ни сегодня, ни даже когда обыск шел.
– Яна Антоновна, мы, наверное, тоже пойдем? – голосок у Эммы Ивановны по-девичьи звонкий, неприятный в гулкой тишине. Я кивнула, пускай уходят, и она, и Вадик со стоянки.
– Что творится, что творится… – причитания доносились даже сквозь запертую дверь. Чудится, всего лишь чудится. У меня слуховые галлюцинации, от усталости.
И руки дрожат. Когда протоколы подписывала, то не дрожали, а теперь вот сигарету достать не могу. Да и зачем мне сигарета, вкуса все равно не ощущаю.
Наклонившись, я подняла кургузый пиджачок тоскливо-коричневого цвета. Неужто мой? Пожалуй, да. В этой квартире все мое.
– Что им было нужно? – нарушил молчание Данила. – Зачем приходили? Чего искали?
Не знаю. Руслан не сказал, не счел нужным. А я не настаивала на ответе. Я устала настаивать.
– Это тот, из ментовки, да? Который меня тогда взял? – наклонившись, Данила почесал коленку. Смешной он, вытянутая майка все той же, изрядно поднадоевшей болотно-пятнистой окраски, синие плавки и худые ноги с узлами коленей. – И теперь он к тебе прицепился? А второй тоже?
Второй? Тот, который называл Руслана «командиром», а со мной и поздороваться не соизволил? Который ходил по квартире, без стесненья заглядывая и в шкафы и под шкафы? Тот, который громким шепотом говорил что-то про везение и «верняк», при этом глядел на меня с таким видом, будто знал что-то донельзя тайное?
Да, он тоже из ментовки и тоже, как выразился Данила, прицепился. Все они ко мне прицепились. А вот адвокатом зря не пригрозила, и несуществующим пока знакомством с политиком или генералом. Глядишь, тот второй был бы повежливее.
На блузке из синей дымки остался отпечаток чьего-то ботинка. А в белосахарной пустыне разноцветными оазисами блестели глиняные черепки. Красиво.
– Так чего они хотели-то? – продолжал настаивать Данила.
– Ничего, – солгала я. – Иди спать.
Завтра. Я расскажу ему завтра.
Гудок, еще один и еще. Длинные, раздраженные, оттого, что до Данилы все никак не дойдет, что звонить бесполезно – все одно не ответят.
Ну да, пять утра на часах, за окном только-только светать стало, а он уже пятнадцать минут пытается дозвониться до Гейни. И пятнадцать минут слушает эти треклятые гудки. Навороченная труба, теткин подарок, жутко неудобная, норовит выскользнуть из ладони, а руки отчего-то потные, липкие.
Понятно, со страху.
Опять перетрусил, слабак. Вон небось тетка спокойная-спокойная, аж страшно становится от этого нечеловеческого ее спокойствия, будто обдолбанная, и улыбается нехорошо. Может, крышу снесло окончательно? А че, бывает, Данила сам слышал, что человек живет, живет, вроде нормальный, а потом раз – и полный псих.
Только психи улыбаются, когда надо плакать, и, сидя на корточках, ладонью сгребают сахар в кучу. Веник бы взяла. Или пылесос, а она нет, руками, и разровняла потом, принялась вырисовывать что-то.
Данила ушел, тихонько, чтоб не заметила. И Принца забрал, вдвоем как-то спокойнее.
Принц растянулся на Даниловых рубашках, тех самых, теткою купленных и ненадеванных ни разу. Так и висели в шкафу до сегодняшнего дня. Теперь вот на полу валяются. Поднять, что ли? Мамка б уже наорала за бардак…
Нету мамки, и Гейни не отвечает, а тетка с ума сошла. Чего теперь делать?
Чуть кольнула ревность: а вдруг она не спит? Вдруг с того трубку не берет, что не одна? Подцепила кого-нибудь и теперь… Нет, Гейни не такая, она не стала бы… или стала?
Отшвырнув трубу, Данила лег на кровать. Попробовать заснуть, что ли? А завтра часов в десять снова позвонить?
И все-таки он перепугался, подумал, что за ним пришли, и перепугался. А они не за ним, они к тетке… но все ж таки интересно, чего им от нее надо было?
Завтра. Она сказала, завтра расскажет.
– Вот увидишь, завтра дело и закроем, – Гаврик пребывал в состоянии лихорадочного веселья, которое было непонятно и неприятно. – Револьверчик-то вот он!
Гаврик потряс пакетом, в который было заботливо упаковано обнаруженное на квартире гражданки Укревич оружие.
– И в рабочем, насколько могу судить, состоянии! Так что врала тебе твоя краля, командир!
– Может, не специально.
– Ага, конечно, нечаянно получилось, – Гаврик не любил отступать, и ошибок признавать не любил. Он вообще был на редкость упрямым созданием. Теперь если уж вцепился в Яну, то не отстанет.
Отчего-то было стыдно, как никогда прежде. И ведь по правилам же, и кой-какое основание для обыска имелось, и Яна не возражала, но… какого дьявола? Эта покорность, полусвятое спокойствие и почти умиротворение в ее глазах? Это вызывающее равнодушие к происходящему? Ни замечания, ни вздоха, ни жеста… королева на подмостках, публика в восторге замолкает.
А ведь обыск проводили нарочито грубо, чтобы вывести из себя, разозлить и напугать. Не испугалась, не разозлилась, не грозилась знакомствами, не трясла записной книжкой и не сыпала высокими именами. Молча отошла в сторону и наблюдала – за ним, за Русланом наблюдала, и за Гавриком с его суетливой старательностью, и за остальными.
Улыбалась еще.
– Чертова баба! – как-то само вырвалось, а Гаврик подхватил, закивал радостно, будто получил подтверждение своим догадкам.
– Чертова! А глазищи видел? Нет, ты видел ее глазищи? Натуральный психоз! Там же ничего человеческого не осталось…
Это в Руслане ничего человеческого не осталось, если позволил себе вот так прийти и перевернуть чужой дом. Сахарница эта еще не шла из головы. Глиняная, сине-желтая, какая-то совсем уж мещанская и обыкновенная, неподходящая к вызывающе стильному антуражу квартиры. И сахар в ней обыкновенный, белый, сыпучий, липкий.
Крупинки на ботинках, следы на полу, белье и письма, и непонятно, что из этого более личностно, более интимно.
Ознакомительная версия.