Его поразило, что он больше ни разу не вышел к домику, где осталась Соня Лубкова. Даже когда она спала без задних ног или дралась во сне, в ее груди, так или иначе, билось живое сердце, жизнь которого для заплутавшего в мертвом лабиринте человека могла достичь и аллегории, как бы показательно выводящей на первый план живую пульсацию и пульсацию как единственное проявление жизни в царстве тьмы, причудливых теней и давно угасших существований. Но этот первый план не получался, Соня Лубкова была недосягаема.
Музей, условно примиривший людскую недолговечность и относительную продолжительность их творений, благотворно действовал на дневное сознание, но по ночам обнажался как некий черный провал, с трухой и пылью, прикрывающими бездну. Это было не для живых, не для путешественников. И Григория ужаснула мысль, что как памятной ночью он очнулся в луже, так и с этого порога одиночества и безнадежности рискует рухнуть вниз. Он содрогнулся оттого, что такое и впрямь было возможно, ему ли не знать! А если дело обернется новым выползанием из лужи, то уже непременно карикатурным, в духе Виктора Коптева.
Что же было тогда, той ночью, не подобная ли цепочка странных блужданий привела к возвращению из небытия в прошлый раз? Но в прошлый раз печаль и сокрушение о тщете жизни еще могли вывернуться и свалить вину за падение на случай, и к тому же затем все пошло совсем не плохо, а вот если подобное претерпеть еще раз, то что же это будет, кроме как последний крах и унижение?
Жизнь, когда происходит подобное - и кто ему внушил, что это никогда не повторится? - имеет одно объяснение: жизнь становится невозможной. Человек не живет после такого, а если живет, то он уже не человек. Мир и без того узок, и заужать его еще и жалким, карикатурным человекоподобием последнее дело. Конечно, левые партийцы, в первый день торжеств натворившие глупостей и на время исчезнувшие под обломками помоста, нынче живут, не задаваясь вопросом о стыде и собственной вине за случившееся. Но они всегда были не более чем уродливым наростом на древе жизни. Такая жизнеобразность не для Григория. Он не думает, что бы его жизнь подчинилась неким велениям рока, напротив, после памятной лужи он значительно укрепился духом, а это предполагает, что он взял судьбу в руки и нет такой неотвратимости, которая ведет его к новому погружению в зеркало воды. Но ведь случиться это все же может, как может настичь его в этом заповеднике и смерть. Почему бы и нет? Истина, положим, прояснилась для него, и он уже более или менее деятельно расчищает путь к ней, но защиты от случая у него все-таки нет никакой. Вероломный случай не лишился прав только потому, что некто возвысился до смелости смотреть ему прямо в глаза. Смотреть на случайности так, излучая сталь, небесполезно, но что же будет, если случай все-таки возьмет верх? И куда, в какое сховище затолкать страх перед неведомым? Предположим, ты на грани и не знаешь, что, в общем-то, не следует переступать черту. Исключительно по неведению переступаешь, в такой-то темноте бесу ничего не стоит попутать тебя, и снова опрокидываешься в яму. Вот оно и есть это злополучное "тогда и там". Тогда и там ничего не будут стоить ни размышления о ценности личности, ни стремление к бессмертию, ни святой и плодотворный абсурд веры в возможность личной вечности. Ни для чего уже не будет потребно твое право на жизнь. Позор допустимо и простительно пережить один раз, ибо возрождение придаст ему окраску некоего недоразумения и временных трудностей, но повторение позора приводит к бессмыслице, избавление от которой лишь в смерти.
Свежо и памятно падение помоста, исчезновение комических фигурок под обломками, жалобный вой ортодоксов, бродивших на месте крушения в поисках своих вождей. Там было на что посмотреть и о чем поразмыслить. Люди, вчера стоявшие у власти и трактовавшие свою свободу прежде всего как средство борьбы со свободой других, сегодня вопят о вчерашнем дне как о всеобщем празднике души и тела, как о восхождении духа на небывалые вершины. Это они-то, душители свободы, убийцы, преступники, воры, беспардонные материалисты! Поплевав на ладони и полагая, что этим смыли с них кровь и грязь, они взялись за реанимацию вчерашних порядков, даже не подозревая, что после поражения и разоблачения стыдно снова выдавать черное за белое с такой же уверенностью и бесцеремонностью, как они делали это прежде. Ну, им-то не стыдно. Со свиным рылом отчего же не сунуться в калашный ряд? И чего только не происходит с ними в их потугах вернуть утраченное! Они выводят на сцену вождя, облаченного в какую-то немыслимую тогу, кричат о Христе, о воскресении, о шинели поэта, ловят ртами огрызки яблок, сливовые косточки и гнилые помидоры, скрываются под обломками помоста, жалобно скулят, возникают вновь, потирают ушибленные зады, отряхают с себя пыль, принимают вид воскресших, принимают поздравления от неуемных приверженцев, принимаются с новой силой творить историю. Понятие о чести нам не ведомо. И в этот вопрос необходимо внести ясность.
До чего же одинока душа человека, если он, нахлебавшись дерьма, избитый и искалеченный, после ночных слез и раскаяний ползет при свете дня за добавкой! Невообразимо, фантастически одинока, и в ней нет места для гордости. Люди в этом городе получили власть, которая унижает их и своим равнодушием, и своими колдовскими выходками, и своим нечеловеческим характером, а молчат, делают вид, будто это их не касается. Страх, но и покорность, въевшаяся в их плоть и кровь привычка к подчинению. Рабство не там, где верой и правдой служат господину, а там, где неясность, неопределенность царит в вопросах, которые давно должны были быть разрешены, и где в неясности, в мутной воде каждый барахтается как ему заблагорассудится. Из омута нет пути к свободе и чистому небу, он зло, а зло может быть только уничтожено, но не преображено.
Бесчестному обещают рай, если он хорошенько заплатит за прощение его грехов, а гордого человека превращают в расхожий символ, в пустой звук. Гордого человека, руководствующегося ясными воззрениями на жизнь и смерть, человека с понятием о чести победа врага обязывает либо к достойному признанию своего поражения, либо к отказу от жизни, если ее продолжение в новых условиях представляется ему невозможным. Но большинство, получив оплеуху, предпочитает подставлять вторую щеку и вертеться под ударами в надежде, что кривая еще вывезет к возобновлению силы и власти, когда можно будет вволю натешиться местью обидчикам. Понятия настолько расплывчаты и искажены, идеалы столь зыбки, что человек уже сознает лишь свое маленькое существование, которое готов оберегать и сохранять любой ценой. А между тем бесчестного парня, который всегда жил за счет других, грабил и убивал, нельзя прощать и радовать обещанием рая только за то, что он в муках казни, физической ли, моральной, выкрикнул "верую".
Разве без ясности в этом вопросе возможна истина? Основа жизни не в том, чтобы верить в откристаллизованные и языческие по сути установки, обязывающие побеждать, а при поражении уходить в небытие. Основа в ясном понимании чести и в согласии этого понимания с твердым идеалом мироустройства. Пусть все временно и ограниченно на земле, но присутствие на ней - единственная данность, неотвратимая для живущего, реальность, которая должна иметь свой реальный идеал, а не нечто попятнанное туманом, окутывающим невнятные требования неба.
Григорий не житель этого города, он только гость, но и он мог быть здешним молчальником или комедиантом, упивающимся собственным словоблудием и мнимым бунтом. Такая жизнь - это заведомый отказ от бессмертия, слепота, незнание, что бессмертие возможно. Но и поражение перед лицом такой жизни тоже отказ, пусть поддающийся более достойному исполнению, пусть даже сознательный, но столь же окончательный и бесповоротный. Вот и весь выбор! Впрочем, что же тот человек, который, завидев разящую косу смерти у себя под носом, вопит "верую"? Он смехотворен, потому что его обманули даже без особой нужды и цели, просто так, между прочим, как дитя малое. Не берут тебя на небо, а ты сам достигаешь его, и происходит это лишь тогда, когда в земную жизнь, в приятие ее и в отторжение от нее, внесена полная ясность. Но если в твою ясность вторгаются ложные идеалы, людская муть, развязность и расслабленность, обман, враги, рядящиеся под бесов, и до сумасшествия влюбленные в себя краснобаи, прикидывающиеся богами, нельзя и дальше жить в расчете на вечность. Такое постижение было у Григория. Что за жизнь, если уже все равно наступила смерть в унижении?
Но для человека, взыскующего бессмертия, даже и крайняя радикальность выводов не распутывала все узлы и не устраняла все противоречия. Можно прожить жизнь, не открывая глаз, а в конце встрепенуться, в страхе перед смертью закричав о вере в бессмертие. Это будет уже поздно. Но даже и внесение будто бы всеобъемлющей ясности не дает решающего ответа на вопрос о случае, способном замутить любую перспективу. Стыд подстерегает тебя за каждым углом. И что же тогда, после неудачи? Необходимость смерти наводит затмение на безоблачный небосклон твоей жизни, смерть опрокидывает все твои приготовления к бессмертию? Да, именно так.