Ознакомительная версия.
Ты смотрел на меня, и даже в темноте я чувствовала твой взгляд, и сердце мое сжималось от сладкого ужаса. От предчувствия того, что должно было произойти… Твои губы были холодны от дождя и пахли малиной… Мы целовались поспешно, жадно, неумело – я, во всяком случае… Так же, как за минуту до этого глотали малину, прижимая ягоды к небу языком, расплющивая их там и давя, и вытирали с лица малиновый сок пополам с дождем… Целовались, как никогда потом… Помнишь, Женька, что было дальше? Помнишь? Ты прижал меня к себе, мокрому, скользкому, исцарапанному малиновыми стеблями, так сильно, что я задохнулась… и заплакала…
«Тонкослезка», – говорила тетя Катя Шарварок. Я плакала, громко всхлипывая и подвывая, сама не знаю, почему, от счастья, наверное… не умея выразить иначе то, что рвалось из меня… А ты целовал мое мокрое лицо, на котором смешались слезы, дождь и сок малины, и приговаривал: «Глупая, не плачь! Я люблю тебя! Я очень тебя люблю! Я никогда тебя не обижу!»
Ты сдержал свое обещание, Жень! Никогда! Прожито, как один день. Жизнь, как день! Ни добавить, ни убрать, только сожалеть можно…
Она задумалась, подперев руками подбородок.
– А помнишь, как ты танцевал в лесу, Жень? Помнишь? Был ноябрь… и холодно уже… Деревья почти облетели. И небо было синим, бездонным и холодным. И солнце светило, тоже холодное. Белое и холодное. Мы пришли в лес на нашу летнюю поляну, у нас было вино, и мы выпили его прямо из бутылки, и стали есть большое желтое антоновское яблоко, одно на двоих, откусывая по очереди. Яблоко было холодное и кислое… И ты стал танцевать, чтобы согреться, смешно подпрыгивая, сунув озябшие руки в карманы короткой курточки… фальшиво напевая строчки известного барда из песни про вальс-бостон… как там…
«Постой, не уходи, побудь со мной, ты мой каприз… – кричал ты на весь лес, кружась. – Удивительный сон, в котором осень нам танцует вальс-бостон… хрипло пел саксофон...»
Ты так смешно кружился, выбрасывая ноги, а я заливалась глупым счастливым смехом… Смех от радости часто кажется глупым, потому что для него не нужно никакой видимой причины. А ты все танцевал и танцевал, кружась и подпрыгивая… Светило низкое солнце, слегка теплое, роса блестела на траве – растаявший ночной иней…
Юлия смеется.
– За вас, мои дорогие!
Она залпом выпивает вино и тянется к сине-белому блюду, полному клубники. Рука ее застывает на полпути, словно она передумала, падает, громко клацнув кольцами о стол.
– Я всех вас ненавижу! – вдруг громко и отчетливо произносит она. – Ненавижу! Ненавижу! – кричит она, захлебываясь собственным криком…
Хватает бокал и швыряет им в стену… Пронзительно звякнув, бокал разлетается вдребезги… осколки сыплются на пол. Юлия хватает другой бокал, размахивается… бокал летит вслед за первым… Со звоном, сыплются на паркет кусочки тонкого стекла…
– Не хочу! – кричит она. – Не хочу! Ненавижу! Где вы все? Все ушли! Все вместе!
Сначала ушла ты, бабочка! Потеряв память, перестав узнавать нас всех. Ты поднималась рано утром и принималась ходить по квартире, бормоча, что Юлька, вредная девчонка, опоздает в школу, а когда я приходила с маленьким Денькой, ты называла нас «та женщина с ребенком». Я брала тебя за руку, и ты, растерянная и непонимающая, смотрела на меня больными тоскующими глазами и осторожно отнимала руку. Это было страшно. Под конец жизни ты оказалась в незнакомом месте, с незнакомыми людьми. Ты – такая сильная, жизнерадостная и неунывающая. Иногда мне кажется, что я тоже оказалась в незнакомом месте, и незнакомые люди вокруг, и я вожу взглядом по чужим лицам, никого не узнавая.
Потом умер ты, папа, – читал газету на диване и умер. Врач «Скорой помощи» сказал тогда: «Красивая смерть, он и не почувствовал. Дай Бог всякому».
Потом ты, мамочка… уходила долго и мучительно.
Потом Женька… «Будь самой горькой из моих потерь, но только не последней каплей горя»… Ты, Жень, самая горькая из моих потерь и последняя капля горя! Ушел, как жил – стремительно, в одночасье, до времени, ничего не сказав на прощание…
Бокалы разбиваются один за другим. И только когда разлетелся последний, пятый, за которым ей пришлось тянуться через стол, и наступила тишина, она услышала, что в дверь звонят…
***
– Таких, как твой Женька, больше нет. Все! Штучная работа.
Ирка хлопнула ладонью по подушке. Они уютно устроились на мягкой и широкой тахте в гостиной Юлиного дома. На маленьком столике у тахты – бутылка с вином, рюмки, виноград в вазе и коробка вишни в шоколаде. Они болтают о знакомых и всяких мелких и незначительных событиях, которыми полна их жизнь, о том, о чем обычно болтают женщины, когда сходятся вместе, тем более – старинные подруги, которым есть что вспомнить. Юлия, печальная, бледная, исхудавшая после смерти мужа, и Ирка, язва Ирка, неунывающая стерва с раздвоенным язычком, чьи словечки и характеристики прилипают намертво – не отдерешь, которая пытается развеселить ее.
– Ты что, теперь всех мужиков будешь с ним сравнивать? Гиблое это дело – сравнивать, поверь, по себе знаю! Хотя и сравнивать-то особенно не с кем и некого. Моя первая большая любовь, Павлик Морозов! – Ирка расхохоталась. – Помнишь? Красавец под два метра ростом, кругом положительный и правильный. Отличник, победитель олимпиад, надежа и опора отечественной науки. Веришь, я первая его… трахнула, можно сказать. Я, я сама! Он до свадьбы не хотел, видите ли. Идиот! Мне бы тогда еще подумать, что странно это, в жизни так не бывает, разве что в мексиканском сериале… «Он ее бережет», – называется. Из серии «Честные и порядочные». А я, дура, радуюсь. Бережет – значит, любит. Не то что другие… которых просить не надо! Умный, честный, принципиальный, будущий ученый с мировым именем, кандидатская, докторская, кафедра в столице, нобелевка, приемы, загранпоездки… И я, верная подруга великого человека, в скромном вечернем туалете, скромные бриллиантики в ушках, глазки опущены – жена, лингвист-полиглот-референт, помогаю мужу в его деятельности, перевожу статьи из научных журналов, библиографии составляю, тексты правлю… А он, красавец – глаз не оторвать, в смокинге, принимая медаль… или что им там дают, говорит: «Всеми своими успехами я обязан жене, моей верной помощнице и замечательному человеку… Ириша, родная…» Голос его дрожит… Трогательная пауза, все дружно начинают хлюпать носами, лезут в разные места за носовыми платками… – Ирка делает драматическую паузу, потом вдруг орет: – Как же, нобелевка! Кафедра в столице! Щас! Фиг вам! Он же всех достал своей принципиальностью и занудством, своими жалобами в вышестоящие инстанции. Писатель гребаный! То ему компьютер со слабой памятью дали, а кому-то «Пентиум» последней модели обломился, то кабинет отдельный пообещали, да снова не дали, то в отчете отметили не так, как надо, то премии не выделили, то штаты раздуты и бездельников полно. Какая наука, если борьба за справедливость не за жизнь, а за смерть! Его же первого и выперли из института по сокращению. Так он на них в суд. Папочку завел, ходит, бумажки подкалывает, с адвокатами перезванивается. Цитирует классика. Как сейчас помню: «Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день идет за них на бой!»[1] Тот сказал да забыл, а этот вооружился. Бац – проиграл! Бац – снова облом! Что было, вспомнить страшно!
Она умолкает и задумывается. Потом продолжает:
– А дома! Я ему уют создаю, рубашки крахмалю, обеды из пяти блюд готовлю, жду, ласковая, покорная, любящая, вся образцово-показательная…
Юлия не выдерживает и улыбается. Покорная! Кто бы другой, но не Ирка!
– Не веришь? – спрашивает Ирка, ухмыляясь. – И зря! Клянусь, из пяти блюд! Ну, из четырех, если без компота. А он за столом вилку с ложкой протирает салфеткой, стаканы на свет рассматривает… Я в ресторане глаза поднять не смела, мне казалось, все на нас пялятся, а он все трет и трет, заразы боится. Дыхнет и полирует, дыхнет и полирует!
Убила бы! У мамы тетка была, так та тоже вилки с ножами за столом протирала, мне так и хотелось ей на голову тарелку с супом надеть. И руки Морозов все время мыл, и пережевывал по тридцать два раза каждый кусок, чтобы помельче, в кашицу. Вычитал где-то, что нужно именно тридцать два раза и никак не меньше, чавкал и считал. Представляешь, за столом гробовое молчание, морда сосредоточенная – жует и считает. И ни-ни голос кому подать – собьется, не дай бог! А врачей так просто обожал! Да нормальный мужик от них, как черт от ладана, а этот сам ходил. Хорошо, хоть детей не успели… Семь лет коту под хвост!
А Марат… – продолжает она, – сама знаешь. Звезд, конечно, с неба не хватает, но… хоть не сопротивляется, прислушивается к умным советам. Хотя все равно без толку. Ты знаешь, твой Женька из него человека сделал. Он теперь хоть соображает, что к чему. Просто удивительно, как не похожи быывают дети на родителей, – Ирка задумывается на минуту. – Отец – полковник авиации, ооновский миротворец, жесткий мужик, разговаривать не умеет – привык команды отдавать, раз-два, строем марш! По загранкам всю жизнь мотается. Семья часто толком и не знала, где он миротворствует. Позвонят какие-то люди, передадут привет: все в порядке, все нормально, мол. А деньги по аттестату, переводом по почте. А когда дома – упаси бог опоздать к обеду! А Маратик в мамочку, такой же рас… разгильдяй, безобидный, как… как… – Ирка подыскивает сравнение пообиднее: – Амеба! Самая настоящая амеба! Я-то думала, папаша его в дипломаты пристроит, языки знает, а что не карьерный… так у них теперь кто попало в посольствах! Батя рассказывал, все детей своих за границу попристраивали. Как подумаешь, кто внешнюю политику делает, – ужас просто! Маратик ничуть не хуже… правда, и не лучше. Фиг! Батю поперли из миротворцев, то ли место кому покруче уступить пришлось, то ли прокололся на чем-то… А Марик, дипломат недоделанный, и я с ним, у разбитого корыта. Если бы не Женька… даже не знаю!
Ознакомительная версия.