То, что прилагается к амулетам: слухи об их невиданной силе и о том, что их обладатель всегда сможет выйти сухим из воды; любое совершенное им бесчинство останется безнаказанным, а преступление, каким бы тяжким оно ни было, не будет замечено. И это уже не только слухи-птицы и слухи-змеи; перечень живых существ, их олицетворяющих, расширится до невозможности и включит в себя таких экзотических особей, как
тапир, вомбат, бандикут и ящерица-гологлаз.
Что же касается слухов — природных явлений, то и они пополнятся тоже: к воде и огню прибавятся пар и лед,
так что следующее земное воплощение Санта-Муэрте возобладает еще большей властью над людьми, чем предыдущее. Быть может, именно ему поверит Птицелов — если окажется поблизости, в бедных кварталах Мехико или каких-нибудь других кварталах, где преобладает католицизм, причудливо смешанный с традиционными местными верованиями; где позвякивает мелочь, где пахнет нечистотами и цветами, нечистотами и шоколадом, нечистотами и сигаретным дымом?..
О чем бы ни размышлял Габриель, он все равно возвращается к Птицелову, вот проклятье!..
Все из-за времени года.
Мысли о Птицелове всегда сезонны, подобно сезону муссонов, сезону песчаных бурь или сезону дождей. Сейчас дело идет к зиме, только эксцентричная Фэл могла выбрать это время для пляжного отдыха в Португалии.
…— Про мертвых мне известно немного, — говорит Фэл.
— Мой отец и твой брат, — подсказывает Габриель.
— Да. Но будь он жив, мы бы познакомились еще не скоро.
— Это правда.
— Мы бы вообще могли не познакомиться…
От одной этой мысли они синхронно вздрагивают, а Фэл, как слабая женщина, еще и закрывает руками лицо.
— Не говори так, Фэл!
— Молчу, молчу.
Фэл совсем не хочется молчать, а хочется предположить невозможное, риска в этом немного: не больше, чем дернуть кошку за усы:
— Нет, правда, если бы мы не познакомились, чтобы я делала? Кому бы писала письма?
— Своему дирижеру, когда он на гастролях.
— Еще чего!
— Как насчет скульптора?
— Скульптора всегда можно найти в радиусе полутора километров от меня, он почти не выходит из мастерской.
— Разве он не устраивает выставок в крупных культурных центрах?
— Что-то не припомню такого.
— Как же, Фэл! А участие в прошлом венецианском биеннале? А выставка современного искусства в Зальцбурге? И еще одна — в Буэнос-Айресе. Он даже летал туда, хотя ты писала, что он до смерти боится самолетов.
— Как и любого другого средства передвижения, кроме машины времени, — смеясь, подхватывает Фэл. — А машины времени он не боится только потому…
— …что она еще не изобретена, — смеясь, подхватывает Габриель. — Все точно.
— Но про Зальцбург и Буэнос-Айрес я не помню.
— Ты писала об этом.
— Все равно не помню…
— Достаточно того, что помню я.
— Значит, так оно и есть. Так оно и было. С тобой ни одна деталь не потеряется, я могу не переживать.
Так оно и есть, так было — всегда. Документальные свидетельства жизни Фэл — ее письма — всегда у Габриеля под рукой. Они подробны, многословны и многослойны; полны историй о похождениях нескольких десятков постоянных персонажей и нескольких сотен эпизодических, появляющихся в одном абзаце и тут же исчезающих. В них запротоколированы смены настроений и смены сезонов, и всегда можно узнать, какой была погода в день двадцать пятого июля того или иного года —
дождь, солнце, переменная облачность —
или на местность, в которой проживает Фэл, обрушилось грандиозное наводнение, подвалы и первые этажи домов оказались затопленными; больше всего пострадала мастерская скульптора, некоторые глиняные копии и заготовки будущих работ пришлось поднимать наверх на руках.
Информации — поэтической, философской и просто бытовой — очень много, немудрено, что она периодически выпадает из памяти Фэл. В письмах Габриеля присутствует все то же самое, с поправкой на пол, возраст, увлечения, географию, экономику, общий интеллектуальный уровень; с поправкой на большой, шумный и безалаберный южный Город у моря, наводнения ему не грозят. Разве что — туристические приливы и отливы, не подчиняющиеся фазам Луны.
Габриель — такой же обстоятельный человек, как и тетка. В письмах к Фэл он тщательно фиксирует всю правду о себе. Но чаще — ложь, гораздо более обаятельную, чем правда. Между правдой и ложью намного больше точек соприкосновения, чем кажется на первый взгляд. Главное же сходство состоит в следующем: и ложь, и правда забываются с одинаковой скоростью. Если они произнесены.
Если речь идет о письменной фиксации — ни то ни другое не забудется. Когда не станет Габриеля и не станет Фэл, об их жизни можно будет судить по строкам писем. Лживым габриелевским и правдивым — его тетки, ведь Фэл никогда не врет. Ложь Габриеля — это целая вселенная, равнозначная правдивой вселенной Фэл, и между ними не стоит искать точек соприкосновения.
Между ними изначально стоит знак равенства.
Когда не станет Габриеля и не станет Фэл, кто сунет нос в их переписку — чтобы безоглядно поверить лжи и остаться равнодушным к правде? Не исключено, что никто. Не исключено, что их просто сожгут или отправят на переработку: из тонны исписанной бумаги получится несколько стопок чистой. И уже другие люди будут фиксировать свою жизнь— настоящую или придуманную; но, скорее всего, они используют бумагу в гораздо более мирных целях:
для записи кулинарных рецептов
для записи номеров телефонов
для записи перечня продуктов, которые надо купить в магазине
для посланий младшим членам семьи; послания крепятся магнитами на холодильник
для изготовления фигурок-оригами: носорог, журавлик, лягушонок
для того чтобы расписать перьевую ручку для того чтобы расписать пульку в преферанс для того чтобы нарисовать кошку —
хорошую знакомую Фэл, мать большого кошачьего семейства, или какую-то другую; и с чего это Габриель взял, что Фэл никогда не врет?
Из писем.
Мужская ложь может быть связана с чем угодно, женская же — исключительно с мужчинами и вещами, касающимися мужчин.
Если бы Фэл врала, она бы принялась описывать свои бурные романы с фотографом и репортером, и уж тем более — со скульптором, который изваял из нее Марианну во фригийском колпаке. Здесь все чисто, бюст действительно имеется в наличии, ведь Габриель видел снимки.
Ничьих других снимков Фэл ему не посылала.
Но это не значит, что этих снимков не существует вообще. То же — с мужчинами. Они, несомненно, присутствуют в жизни правдивой Фэл — как друзья.
— …и с тобой ни одна деталь не потеряется, — Габриель возвращает Фэл ее же фразу.
— Точно! Мы можем быть спокойны относительно друг друга. Я — хранительница твоей жизни, а ты — хранитель моей. Разве это не прекрасно?
— Это просто замечательно.
— Вопрос в том, так ли они значительны? Нет-нет, я конечно же имею в виду себя. С твоей жизнью все ясно, дорогой мой. Она — настоящая. Полнокровная. Прямо как жизнь писателя. Приличного писателя. Большого писателя.
Подвоха в словах тетки нет. Она и вправду считает Габриеля исключительной, несмотря на молодость, личностью. Чем-то средним между Казановой, Джеком Лондоном и Индианой Джонсом, причем Габриель гораздо масштабнее и глубже, чем все эти люди, взятые по отдельности. И сотня других известных людей. Тысяча. Миллион. «Ты должен быть смелым, дорогой мой, — неоднократно писала ему Фэл. — Смелость нужна в отношениях с самим собой, ты не должен себя бояться. Своей молодости, своих мыслей, чувств и опыта. И отсутствия опыта— тоже». Ясно, к чему клонит Фэл, не теряющая надежды увидеть Габриеля большим писателем.
Для нее фигура писателя намного значительнее, чем фигура актера, политика, музыканта, ведущего ток-шоу, спортивной звезды или звезды шоу-бизнеса: большинство из этих персонажей (за вычетом не жалеющих ног и рук игроков командных видов спорта, велосипедистов, пловцов, прыгунов с шестом и марафонцев) — дутые величины. Их надувает целая армия других людей. Когда у одного из армии начинают болеть щеки и легкие — тут же подключается другой, и так — до бесконечности. Нельзя исключать, что и за некоторыми писателями стоит целая армия, но это — дерьмо, а не писатели.
Они похожи на конченую стерву Марию-Христину.
Они трусливы, завистливы и злобны, они впадают в панику, если видят себя в топах ниже третьей строки, и впадают в ярость, если первые две отданы конкурентам по жанру; они страшно зависимы от публики и от издателей, а еще больше — от собственного успеха.
Но их трусость и страх — все же главное.
Это — не страх быть никем не услышанным и никем не востребованным. Это страх потерять или никогда не приобрести блага, которые приходят вместе с известностью: моральные и материальные.