Ознакомительная версия.
– «Скорую» вызывайте, – это Ористов, откуда он тут взялся? На лавочке сидеть надоело, что ли?
– Быстро «Скорую»! Умрет же!
– У-умру, – согласился Гаврик. – В-в-твоей х-хате ум-мру… эскулап х-хренов. З-зря мечешься. Эт-то ты, к-командир, вин-новат… з-зачем д-догадался? А п-пацан м-молодец. П-правильно сыграл, п-по-честному… м-моя очередь б-была с-стреляться. Р-рус… т-ты крест ему отдай… п-подарок… н-на память от р-родственника…
Он прожил еще пять дней. Четыре операции, прозрачная пуповина капельницы, тонкие нервы проводов, размеренный стрекот механической утробы и врожденное Гавриково упрямство. До самого последнего момента он находился в сознании, вот только показания давать отказывался. Четыре дня. А на пятый сам попросил приехать, но условие выдвинул.
– Последнее желание, командир. Не принято отказывать.
– А если откажу?
– Тогда до свиданья. Но не откажешь. Ты добрый. И любопытный, – Гаврик улыбался, теперь почти постоянно улыбался, словно желая показать, что ему все нипочем. И шутил. И имел право на последнее желание.
Места в палате было немного, еле-еле вместились все, согласно Гавриковому списку.
Константин Сергеевич – серьезный, деловитый, в зеленом халате хирурга, совсем не похожий на полусумасшедшего типа, который был тогда, на лестнице.
Яна Антоновна – можно просто Яна – белый костюм и темные очки, то ли имидж поддерживает, то ли прячется. Скорее уж второе.
Данила. От тетки не отходит, на Гаврика смотрит так, что будь Русланова воля – выставил бы пацана из палаты от греха подальше.
Гурцев, следователь. Недоволен присутствием посторонних, но терпит, и правильно: дело есть дело, раз уж так получилось, придется терпеть.
Сам Руслан. Зеркала нету, не понять, как со стороны выглядит, хотелось бы, чтоб солидно, с профессиональной выдержкой, а на самом деле на душе – темнота и тошнота.
– День добрый, – Гаврик пошевелил пальцами, попытался сжать в кулак, но, видно, сил не хватило. – Ну, давайте знакомиться… хотя, наверное, вы знакомы уже, правда, Данька? И с тобой, командир, тоже… и с тобой, Гурцев. Ты уж извини, что я так, хочется напоследок по счетам заплатить.
Он прервался, облизнул губы, задышал вдруг тяжело и быстро, в такт зеленой линии на черном мониторе машины. Что она поддерживала? Сердцебиение? Дыхание? Саму жизнь в тощем Гавриковом теле? Руслан не знал, просто вдруг испугался, что Гаврик умрет, вот здесь и сейчас.
– Скоро подохну, – ответил тот. – Уже. Недолго. Вчера еще думал – выберусь. А сегодня все. Больно мне. Уйти хочу. Не отпускает. Крест не отпускает. Наверное, пока не покаюсь. Ненавижу каяться. И говорить тяжело.
Снова пауза, все молчат, в зеркальных плоскостях Яниных очков – искаженный мир палаты с узким потолком и кривой кроватью.
– Ты, командир. Ты рассказывай. А я помогу. Объясню. Давай, Руслан. Пожалуйста. Не тяни. Больно.
Больно понимать, что человек, с которым ты столько лет работал рядом, не одно ведро водки выпил, которому не один секрет доверил, который если и не друг, то почти друг, а иногда и ближе, – что этот чертов человек на самом деле убийца и скот.
– С-скотство. Так? И сволочь я. Правда. Но все равно, не тяни. Я… я помогу. Я начну, а ты продолжишь, хорошо? – Гавриковы глаза – второе зеркало, но смотреться в него тошно. – Мой дед, Олег… меня в его честь назвали. Он долго жил. Хороший человек. Неудачник только. Сирота. Детский дом, потом завод… всю жизнь завод. А он умный, он учиться хотел. Он даже на пенсии учился. Французский сам… и испанский тоже… врачом мечтал, а на завод… деньги нужны… один же… потом отец мой, тоже на заводе… как дед… трудовая династия.
Гаврик перевел дыхание.
– И меня туда же. Квартира однокомнатная… и ту еле выбили. Жизни никакой. Зато поступил… дед радовался… сказал, что я – в него пошел, талантливый. И крест подарил.
– По нему ты и понял, что являешься родственником Укревич Яны Антоновны? – уточнил Руслан, не для себя – сам он уже все понял – для других.
– Да. Понял. В «Поиске» подрабатывал. На квартиру… двухкомнатную… чтоб не было, как у родителей: дед, они и я за перегородкой. З-забавно вышло, самого себя найти… я думал – совпадение… крест – это же не доказательство… копать начал… истории сопоставил.
– И выяснил, что твой дед Олег – тот самый пропавший во время войны ребенок Ольги Павловны Озерцовой?
– Умный. Ты, к-командир, всегда умным был. Выяснил. Доказать сумел бы… он потерялся на вокзале, а потом в больницу попал, которую эвакуировали… и в детдом. Дальше ты. Говори. Устал, – Гаврик прикрыл глаза, не спит – отдыхает.
Говорить, а о чем говорить-то? Яна Антоновна сняла очки и тихо спросила:
– Почему вы ко мне не пришли? Я ведь искала…
Пришли, когда я почти свыкся, слежался с темнотой, нашел такую позу, в которой не больно, только холодно, но это даже хорошо: холод не позволял сознанию соскользнуть в бездну, очищал и приводил мысли в порядок.
Странные это были мысли, до невозможности странные. Я вспоминал свою жизнь, день за днем, в деталях и мелочах, вроде рассыпавшегося табака, белого пера из подушки да скатерти, отобранной домоуправом. Оксанино лицо вспомнилось, сразу и вдруг, и следом – понимание того, что упустил ее по гордости своей и недомыслию.
Не пара она мне… я ей не пара, а Никита любил, хоть кого-то в этой жизни он любил, и уже тем намного лучше меня.
Прощать или проклинать Озерцова я не стал, ибо первое было не в моих силах, а второе – он и так уже проклят, приняв из моих рук крест. Так пусть же свершится то, чему суждено.
Постепенно мысли становились все более путаными, будто чужими и силой вложенными в мою голову. Зато они отвлекали от боли. И я покорно путешествовал по закоулкам памяти до тех пор, пока не раздался звук шагов и следом скрип отворяющейся двери.
Хоть бы смазали, право слово.
Приказали встать, а у меня не вышло. Я и пошевелиться-то сам был не в состоянии, даже испугался, что прямо тут пристрелят. Хотелось бы взглянуть, что там, снаружи, вдруг уже весна ощущается?
Подняли, поволокли вверх по лестнице. Больно и неудобно, я пытался идти сам, но ноги не успевали, ударялись о края ступенек, и пришлось прикусить губу, чтоб не застонать от боли.
Двор-яма, охристо-желтые стены, в разводах и трещинах краски, вздымаются вверх, сходятся над головой. Тяжело смотреть, голова моментально начинает кружиться, и кашель рвет грудь, зато если руками опереться на стену, то вполне могу стоять.
– Молодец, – к чему-то сказал Гришка, отворачиваясь. – Никита Александрович, мы это, готовы.
– Вон пошли, – знакомая сталь в голосе и никакой слабости, никакой хрипоты. – Позову, когда будет надо.
Снег сыпется, мелкая-мелкая крупа, колючая, холодная, тает на руках. А на белой земле расцветают красные пятна. Кровь. Моя. Наверное. Сглотнуть вязкую слюну, пытаясь не потерять равновесие, вытереть кровь. Хотя какая уже разница.
Никита молчит, ощущаю его присутствие. Странная наша связь, даже жаль, что оборвется.
– Я твой револьвер взял. Одна пуля, как прежде. Помнишь?
Помню. Бельгийский, образца 1895 года, системы братьев Наган, прообраз того, который носит сам Озерцов. На рукояти щечки заменены на накладки из слоновой кости, орнамент в индийском стиле, выполнены в единственном экземпляре, причем одна чуть темнее другой, и узор не совсем симметричен.
Я помнил этот чертов револьвер, подаренный мне перед самой революцией, в мельчайших деталях. Я думал о нем и о том, что могилу будет тяжело рыть, земля-то твердая.
Дуло уперлось в затылок.
– Извини, но в руки не дам, – это снова был прежний Озерцов, тот, до болезни. – Мало ли что. Давай, посчитай со мной, Сергей Аполлонович… до десяти. Сумеешь?
Сумею. Наверное.
– Раз… – Никита говорил громко и четко.
– Раз, – разлепить губы, склеенные кровью, голоса своего не слышу, но все равно. До десяти. Десять ступенек, десять шагов до темноты. Боли не будет, он обещал.
– Два.
– Два… – дуло у затылка, совсем как в первый раз, на том хуторе… и женщина с топором в голове. – Три.
Я понял, что произойдет, за мгновенье до того, как это случилось.
Десять – слишком долго для Никиты.
– Три, – повторил он. И вдруг стало очень больно. И очень темно. Только снег светился красным… похож на знамя.
Зато я выиграл в эту игру.
Искала ли? Заплатила деньги и ни разу не поинтересовалась, что они узнали. Что он узнал, мой дальний родственник, мой непонятный враг, к которому нет ни ненависти, ни жалости – непонимание только, отчего же все так нелепо получилось.
Ознакомительная версия.