Джино побрел вниз по Десятой авеню, мимо того места, где раньше вздымался пешеходный мост, вдоль рельсовой эстакады, пока ее не проглотил огромный домина. Ему в глаза бросилась табличка «Сент-Джон-парк», хотя здесь не росло ни единого деревца. Он вспомнил, что его брат Ларри, работая живым дорожным знаком, всегда выезжал на свою конную тропу в Сент-Джон-парке; маленький Джино воображал тогда, что это настоящий парк – с деревьями, травой, цветами.
Траурный зал находился на Малберри-стрит, и Джино знал, что ему надо свернуть на восток. Оставив позади Десятую, он зашел в кафе за сигаретами.
У прилавка сидели рабочие ночных смен и клерки в поношенной одежде. Прокуренный воздух был насквозь пропитан неизбывным одиночеством; посетители были безнадежно отчуждены друг от друга.
Джино поспешил на улицу.
На улице было темно; Джино шагал от одного круга света, отбрасываемого уличным фонарем, к другому. В отдалении показался маленький неоновый крест. Внезапно Джино почувствовал, как слабеют и трясутся его ноги, и присел на ступеньку, чтобы выкурить сигарету. В первый раз за все время он понял, что сейчас увидит Винни мертвым. Он вспомнил, как детьми они с Винни клевали носами на подоконнике, считая звезды, мерцающие над штатом Нью-Джерси.
Он уронил лицо в ладони, удивляясь своим слезам. По темной улице промчалась от одного пятна желтого света к другому ватага ребятишек. Завидев на ступеньках Джино, они остановились рядом с ним с бесстрашным смехом. Ему пришлось встать и продолжить путь.
От двери траурного зала тянулся через весь тротуар черный навес, призванный защитить скорбящих от стихии. Джино вошел в небольшую прихожую, а оттуда, через сводчатый проход, – в огромный, заполненный людьми зал, напоминающий размерами и убранством церковь.
Даже знакомые казались здесь чужими, Panettiere в своем старом черном костюме казался неуклюжим, как кусок угля; на подбородке его сына Гвидо успела отрасти за день траурная щетина. Даже парикмахер, безумец-одиночка, сидел на этот раз спокойно, со смягчившимися в присутствии умершего зоркими очами.
Вдоль стен сидели чинными рядами женщины с Десятой авеню; клерки из вечерней смены Винни собрались несколькими кучками. Здесь же был Пьеро Сантини из Такахо с успевшей выйти замуж дочерью Катериной; живот Катерины походил на барабан, щеки розовели, глаза же были холодны и спокойны, свидетельствуя о познанной и удовлетворенной страсти. Луиза с искаженным неподдельным горем красивым лицом забилась со своими детьми в угол, откуда наблюдала за своим мужем.
Ларри стоя беседовал с группой мужчин с железной дороги. Джино был поражен, как они могут вести себя как ни в чем не бывало, улыбаться, вести свои обычные разговоры о сверхурочных и о покупке домов на Лонг-Айленде. Ларри разглагольствовал о бизнесе хлебопеков, и его добродушная улыбка помогала собеседникам забыть о напряжении. Можно было подумать, что они собрались попить кофейку в уютной булочной.
Приметив Джино, Ларри жестом подозвал его и представил своим друзьям, которые стали торжественно и крепко жать ему руку, демонстрируя уважение и симпатию. Потом Ларри отвел брата в сторонку и прошептал:
– Пойди взгляни на Винни и поговори с матерью.
Джино поразили его слова «взгляни на Винни», словно тот жив и здоров. Ларри повел его в глубь зала, где оказался еще один сводчатый проход, поменьше, загороженный толпой.
Два маленьких мальчугана проехались мимо Джино по черному полированному паркету; их мамаша гневно шикнула, но дети не угомонились. Девочка-подросток не старше четырнадцати лет перехватила их, деловито отшлепала и, не произнеся ни слова, потащила к стульям у стены. Джино, пригнув голову, прошел во второй зал. У противоположной стены он увидел гроб.
Винни лежал на белой атласной простыне.
Скулы, брови, тонкий нос вздымались над его запавшими глазами, как холмы. Лицо знакомое, но разве это – его брат? Здесь не было и следа от Винни. Где его неуклюжая фигура, его вечно оскорбленный взгляд, где осознание неудачи, где мягкость и уязвимая доброта? Джино видел в гробу только статую, лишенную души, и не ощущал к ней интереса.
Однако поведение женщин, набившихся в эту маленькую залу, все равно показалось ему оскорбительным. Они сидели вдоль стен, повернувшись к гробу в профиль, и разговаривали хоть и вполголоса, но на общие темы. Мать была сейчас не слишком говорлива, но голос ее показался ему спокойным и вполне естественным. Желая сделать ей приятное, Джино подошел к гробу и застыл над братом, глядя больше на белый атлас, чем на мертвое тело, и ничего не чувствуя – ведь перед ним лежал совсем не Винни, а лишь доказательство его смерти в форме безжизненного тела.
Он уже собрался выйти, но Октавия, поднявшись со стула, взяла его за руку и подвела к матери. Обращаясь к соседке, Лючия Санта сказала:
– Это мой сын Джино, старший после Винченцо.
Подразумевалось, что Джино – ее сын от второго мужа.
Одна из женщин, старуха с морщинистым, как грецкий орех, лицом, произнесла почти сердито:
– Eh, giovanetto, видишь, как страдают матери из-за своих сыновей! Смотри, не доставь ей еще горя!
Она приходилась им близкой родственницей и поэтому могла говорить что ей вздумается, не опасаясь отповеди, хотя Октавия гневно прикусила губу.
Джино опустил голову.
– Ты что-нибудь ел? – спросила его Лючия Санта.
Джино кивнул. Он не мог ни говорить с ней, ни глядеть на нее. У него поджилки тряслись от страха, что она отвесит ему оплеуху в присутствии всех этих людей. Однако голос ее звучал ровно. Она разрешила ему удалиться:
– Ступай, помоги Лоренцо: участвуй в беседе и делай все, что он говорит. – И тут мать вымолвила нечто такое, что Джино не поверил собственным ушам. Обращаясь к женщинам, она удовлетворенно произнесла:
– Как много здесь людей! У Винченцо было столько друзей!
Джино не мог вытерпеть такого: никто из присутствующих знать не знал Вияни и не дал бы за него ломаного гроша.
Мать увидела выражение его лица и все поняла.
Это было ребячество, невежественное презрение к притворству, свойственное юности. Что ж, молодость не ведает горькой необходимости заслоняться от ударов судьбы. Пусть идет; придет время – и он прозреет.
В сумрачном зале время остановилось, Джино приветствовал новых гостей и вел их по зеркальному черному полу в следующую залу, где их встречали мать и Винни. Он наблюдал, как мать принимает утешения от всех этих людей, не значащих ровно ничего ни для нее, ни для мертвого брата. Тетушка Лоуке – вот кто искренне оплакивал бы крестного сына. Но тетушка Лоуке сама уже в могиле. Даже Октавия горевала не так сильно, как он ожидал.
Джино, двигаясь, словно во сне, показывал всем этим незнакомым людям, где лежит книга для росписей и где висит ящичек для пожертвований После этого он выпускал их, словно голубей, чтобы они, преодолев, как на крыльях, пространство черного блестящего паркета, предстали перед родней, с которой не виделись с прошлых похорон.
Впервые в жизни Джино исполнял роль члена семьи. Он подводил людей к гробу и выпроваживал их восвояси. Он вел легкую беседу, справлялся о членах семьи, вежливо качал головой, выслушивая соболезнования по случаю постигшей его семью трагедии, все больше входя в роль старшего сына своей матери от второго мужа и наблюдая, как собеседники мысленно присваивают ему ярлык «disgrazia». Члены семейства Сантини не могли скрыть облегчения, что не породнились с этой семейкой и ее бедами Доктор Барбато заглянул всего на пару минут: он с неожиданной лаской потрепал Джино по плечу, в кои-то веки не чувствуя вины и отчуждения.
Panettiere, более близкий для семьи человек, почти родной (ведь усопший какое-то время работал у него), сказал Джино:
– Слушай, так это несчастный случай или все-таки нет? Бедный мальчик всегда был так печален!
Джино ничего не ответил.
Тетушка Терезина Коккалитти, эта акула в человеческом обличье, ни с кем не обмолвилась даже словечком Она сидела рядом с Лючией Сантой, парализованная страхом, будто смерть, оказавшаяся в непосредственной близости от нее, вот-вот обнаружит, что существует также и она с четырьмя сыновьями, продолжающая обманом получать семейное пособие и таскающая домой все новые мешки с сахаром и мукой и все новые коробки с жирами, которым суждено заложить основу ее грядущему процветанию.
Гвидо, сын Panettiere, явился в военной форме.
Он был одним из первых молодых людей квартала, угодивших под призыв, да еще в первом своем увольнении. В искренности его скорби трудно было усомниться: когда он наклонился, чтобы поцеловать Лючию Санту в щеку, в глазах его блестели слезы.
Пришел также дон Паскуале ди Лукка, чтобы засвидетельствовать свое уважение Ларри и его семье; не приходилось сомневаться, что стодолларовая бумажка в ящике для пожертвований была его вкладом, хотя, будучи истинным джентльменом, он положил ее в конверт, не сопроводив запиской. В огромном переднем зале теперь было тесно от людей; на стульях вдоль стен спали дети.