— Это была трудная работа — быть шефом старогужского гестапо? — спросил я прямо, ничуть, не задумываясь, какова будет реакция сидевшего рядом со мной человека.
Моль вздрогнул, поднял на меня светло-голубые, словно выцветшие вместе с волосами, глаза и тихо спросил:
— Откуда вы это знаете?
Я начал рассказывать, понимая, что, если хочу добиться главной цели — узнать правду о последних минутах старогужских парней, — должен быть искренним до конца. Моль слушал, кивая головой, и, может быть, слишком часто, чаще, чем раньше, прихлебывал пиво. Бутылка кончилась. Он нервно заказал другую.
Я рассказывал со многими подробностями: и о смерти Токина, и о судьбе Черняевой, и, наконец, о том, что Караваев был разоблачен и по приговору суда расстрелян.
Когда я произнес фамилию «Караваев», он усмехнулся.
— Почему вас это тронуло?
— Так, — неопределенно ответил он.
— Вам жалко вашего бывшего помощника? — спросил я.
— Моего помощника? Боюсь, что вы ошибаетесь. Он был скорее моим начальником.
— Вы говорите какими-то загадками.
— Загадками? Нет.
Моль, кажется, был очень доволен, что может и мне рассказать нечто интересующее.
— Караваев прибыл из Берлина. Ему и подчинялся. Часто получал директивы прямо оттуда. Это был довольно наглый и самодовольный человек, безмерно веривший в свой талант. Нам трудно было жить вместе и работать. Я надеялся, что он скоро исчезнет из Старого Гужа.
— Почему?
— Мне показалось, что его основной задачей была легализация. Его очень огорчило, что через организацию саботажников он не смог наладить связь с партизанами, с Центром, с Москвой. Он бы приложил все силы, чтобы, как партизан уйти в тыл вашей армии.
— Он немец?
— Этого я не знаю. И никто не знает. Путь разведчика — из одной неизвестности в другую. Впрочем, другая неизвестность Караваева известна. И мне его не жаль.
— Насколько я знаю, вы не из жалостливых.
Это, конечно, было не очень тактично с моей стороны, но я и не хотел быть тактичным.
Моль посмотрел на меня, словно не веря в мою враждебность.
— Солдат не может быть жалостливым. Вы не воевали? Так я и думал. — Он хотел еще что-то сказать, но рев трибун вернул нас к действительности. Из темного квадрата подтрибунных ворот на дорожку выбежал Абебе Бекилла. Худенькое, черное тело его неслось легко, он бежал, высоко воздев руки, приветствуя неистовствующих зрителей. Тысячи японских флагов, белых, с ярким красным кругом в центре, ритмично дергались, как бы заставляя трепетать весь воздух над стадионом в приветственном танце.
Моль глядел тусклым взглядом, и, скосив глаз, я понял, что мыслями он далек отсюда. Что видится ему? Бескрайность белых заметенных полей или апрельская слякоть Коломенского кладбища?
Абебе финишировал. И так же поразительно легко сделал еще круг почета, когда наконец на дорожке появился второй бегун. Потом спортсмены пошли гуще. И вот я уже записывал номера своих ребят, на этот раз далеко не блеснувших результатами. А Моль сидел все так же отрешенно.
— Господин Моль, — сказал я, — у меня к вам просьба.
— Пожалуйста, — как-то очень устало откликнулся он.
— Я бы хотел встретиться с вами вечером и попросить рассказать только об одном — о расстреле на Коломенском кладбище. Вам, думаю, не особенно приятны такие воспоминания. Мне тоже не доставит удовольствия ваш рассказ. Но мы журналисты. И как солдаты, не должны быть сентиментальными.
— Хорошо, — сказал он, подумав. — Вам надо знать правду? Я расскажу все, как было, все, что сохранила память…
Моль беспрерывно курил. Его рассказ был настолько полным, что я удивился, как могла память сохранить через двадцать два года не только мелкие подробности той ночи, но и эмоциональные оттенки почти каждой минуты событий.
Бар плыл в красном полумраке. Тяжелые кресла уютно качали тело. Но нам обоим было неуютно. Не берусь судить, насколько искренен и правдив был Моль, но мне показалось, что это так. Ибо порой в рассказе его звучали почти садистские нотки морального самоистязания. Он будто специально шел на признание, как на исповедь: рассказать — и отрешиться от рассказанного, поведать — и больше не вспоминать.
— Господин Моль, а почему вы не вернулись на родину?
— Какую? Часть Германии, оккупированная вами, меня не устраивает так же, как часть, оккупированная вашими бывшими союзниками. Я был и остаюсь мыслящим национал-социалистом. Но я уже стар и немножко болен. К тому же не вижу реальных возможностей для людей моего поколения вновь сделать попытку утвердить наши взгляды. Это дело молодых…
— Считаете, что такая возможность может повториться?
— Вы хотите меня распропагандировать? Не стоит терять времени. Если вас интересует личное мнение Дитриха Моля, отвечу: думаю, повторится. — Он сказал это со слишком несвойственным его возрасту и настроению пафосом.
— Думаю, вы необъективны в оценке истории…
— А вы? В вашей книге о тех месяцах в Старом Гуже будете объективны? — Моль цепко впился в меня глазами. Мне было немножко смешно, и потому я, легко выдержав его взгляд, сказал:
— Нет. Я не буду объективен. В каждой строке того, что напишу, буду питаться ненавистью к тем, кто пришел на мою землю, чтобы поработить ее, кто принес смерть и разрушение.
Он горько усмехнулся.
— Вы мне нравитесь своей откровенностью.
— Честно говоря, и я рад, что мы не лукавим друг с другом.
Мелодичная японская песня плыла в прокуренном воздухе бара, и, казалось, что голос певца, модулировавший на самых высоких нотах и размывно скользивший по густым клубам сигаретного дыма, идет сквозь стены с улицы.
— А знаете, господин Моль, я, кажется, забыл вас спросить: как вам удалось выбраться из Старого Гужа? Ведь Шварцвальд попал в плен…
— Знаю. Когда я услышал, что фронт на флангах прорван и городу грозит окружение, я позвонил Вильгельму. Господин комендант заявил, что он солдат и до конца останется с гарнизоном.
— А вы?
— Мне надо было спасать архивы секретных документов. На двух бронетранспортерах удалось прорваться буквально за несколько часов до того, как кольцо сомкнулось намертво.
— А потом? Что делали вы потом?
— Когда я решил, что все уже позади и нахожусь в безопасности, шальной снаряд тяжело контузил меня. Более пяти месяцев провалялся в госпитале и был оставлен на работе в генеральном штабе. Потом ваши танки пришли на мою родину, и я уехал. Остальное в моей судьбе принадлежит не мне одному, и потому я не волен рассказывать. Признаюсь лишь, что мы жестоко наказаны, оставшись без родины. Впрочем, это познается только личным опытом…
Мы снова надолго умолкли. Потом Моль взглянул на часы.
— Извините, я должен идти. У меня назначено рандеву с моей землячкой.
— Аргентинкой? — спросил я.
— Немкой, — в тон мне ответил Моль.
Мы много раз сталкивались с ним потом то в столовой пресс-центра, то в журналистских автобусах, то на трибунах различных олимпийских баз, но ни у него, ни у меня больше не было желания к той откровенности, с которой мы говорили в день нашего знакомства.
Дмитрий Алексеевич слушал рассказ о встрече с Молем внимательно, вертя в руках белую японскую деревянную куклу — маленький сувенир, привезенный из моего последнего вояжа, — и одобрительно кивал головой. Но когда я рассказал о Караваеве, он помрачнел и по-детски насупился.
— Вы ничего не напутали, Андрей?
— За что купил, за то и продаю.
— Ой-ой! Если господин Моль не лукавит — а что ему лукавить? — тогда мы допустили серьезную ошибку. Многое в Караваеве казалось подозрительным. И внесение в список расстрелянных старогужцев, и умение так легко раствориться в нашей жизни, и столь поспешное, будто принесшее облегчение, признание в предательстве…
Дмитрий Алексеевич даже не скрывал своего огорчения. Он хлопнул ладонью по колену, встал и, снова закурив, сел.
— Надо было еще над Караваевым поработать. Он не мог не наследить. Но мы, Андрей, за вас боялись…
— Ну, извините, Дмитрий Алексеевич. — Я встал и шутовски раскланялся. — Опять виноват. Лучше бы не встречал господина Моля.
— А вот в этом совсем не уверен.
— Если это так важно, то зачем Моль рассказал мне о Караваеве правду? Он легко мог умолчать.
— Причин, по-моему, могло быть две. Первая и незначительная: он действительно не любил Караваева и хотел хоть как-то отомстить мертвому. Вы ведь сообщили Молю, что мы расстреляли предателя, не так ли? — спросил Дмитрий Алексеевич и, получив мое подтверждение, продолжал: — Вторая и самая важная: очевидно, Моль оторван от кругов, считающих, что их поколение еще многое может сделать. И не подумал о продолжающейся борьбе. Он решил, что Караваев просто скрывался от возмездия и только…