Мне, конечно, тогда и в голову не приходило, что скоро и сам стану таким, как те мальчишки… После я часто вспоминал этого старика, пытаясь обосновать его доводами свою жизненную философию.
Домой мы с Машей вернулись расстроенные. Мать, как могла, успокаивала: «Все бывает. Если б знал, где упасть, соломки бы подстелил. Вот кабы дочиста вас обчистили, другое дело. А то ведь и сальца, и пшена привезли…» Отец приподнялся с постели, чтобы нас обнять. Ходить он уже не мог.
Пока варили кулеш — пшенную похлебку с салом, от аромата, заполнившего кухню, голова кружилась. В то время ничего на свете не было для меня вкуснее.
Продуктов, которые мы привезли, хватило ненадолго, как мать ни экономила. Недели через две она собрала последнее, что оставалось из вещей, и попросила Машу еще раз съездить в Арзамас. Поехать с сестрой мне очень хотелось, но матери тяжело было управляться в доме — нянчить ребенка, ухаживать за больным отцом. Пока Маша была в отъезде, мы с Витькой, как могли, помогали. Хотя общего языка с ним по-прежнему не находили. Зато с Костей мы стали еще дружнее.
Неподалеку от нашего заводского поселка остановилась воинская часть, и мы чуть ли не каждый день ходили к солдатам. Они встречали нас, пацанов, приветливо. Показывали, как разбирается автомат, разрешали забираться в танк. И хотя все это было очень интересно, нас с другом больше привлекало другое — запах наваристых солдатских щей, доносившийся от походной кухни. Видя, что мы голодные, солдаты нас угощали, а иногда давали «гостинцы» — сухари и пшенный концентрат. Все это мы приносили домой.
Однажды мы с Костей пришли в часть, когда знакомые нам солдаты устроили перекур и дружно дымили самокрутками. Не знаю, как мне пришло это в голову, но видя, как лихо, со смаком, ребята затягиваются махоркой, решил попросить у них табаку — якобы для отца. Они с готовностью отсыпали, хотя и сами получали по норме.
Забравшись в наш сарайчик, мы с Костей свернули из клочка газеты по «козьей ножке» и закурили. Неожиданно в сарай за чем-то пришла сестра. Увидела нас, окутанных сизым дымом, кашляющих, и стала стыдить. А мне пригрозила, что пожалуется отцу.
Помню, как я тогда испугался — даже домой не пошел, заночевал у Кости. Маша не была ябедой, но вдруг — возьмет и скажет. Как я отцу посмотрю в глаза? «Плохо ты меня знаешь, — сказала на другой день сестра. — Я ведь о тебе забочусь, дурень ты этакий. Мал еще курить — себя погубишь».
Я дал себе слово, что курить не буду. И до двадцати семи лет держался.
…Через неделю Маша вернулась из Арзамаса. Привезла муки, пшена и небольшой кусочек сала. Еще немного мы могли продержаться.
Но вот что сильно меня поразило: сестру словно бы подменили, стала она молчаливой и какой-то чужой. Едва начинаешь с ней разговаривать — отводит глаза в сторону. И внешне как-то повзрослела.
Помнится, Костя, который в амурных делах разбирался больше, чем я, сказал мне на ухо: «Ее, видать, в Арзамасе какой-нибудь парень…» И получил в ответ сильнейший удар «под дых». «Не смей так о моей сестре». Но, как ни обидно было, он оказался прав.
Спустя неделю сестра не пришла домой ночевать. Родители всполошились. Мать на другое утро обежала знакомых, подняла на ноги все женское общежитие. Никто Машу не видал.
Появилась она лишь на другой день к вечеру. Отец сильно ее ругал. Мама молча смотрела на дочь, и ее большие серые глаза выражали удивление и боль. Мария тоже не проронила ни слова, не заплакала. А через два дня опять ушла из дому.
Мать, оставив меня с маленьким Геной, который постоянно ревел, побежала в милицию. Оттуда она вернулась вконец расстроенная. Плача, проклинала войну, Гитлера. Отцу после этого сделалось совсем худо.
Уход Марии стал как бы вехой, от которой повели мы с Костей мрачный отсчет наших личных несчастий и утрат. У моего друга арестовали мать, тетю Марусю, которая работала на военном заводе. За то, что самовольно поехала в Арзамас за продуктами. Костя остался вдвоем с бабушкой.
А вскоре не стало моего отца. Хоронили его с почестями, с оркестром. Какие-то солидные дяди говорили надгробные речи: мол, таких людей забывать нельзя, семье окажем поддержку. Матери выплатили тогда маленькое пособие. Этим вся «поддержка» и ограничилась.
Как-то после похорон зашел к нам Костя. Похудевший, осунувшийся. Посидели, выпили по кружке холодной, из-под крана, водицы — помянув, подражая взрослым, моего отца. Оба мы были теперь сиротами, безотцовщиной, а Костю жестокий закон оставил в самую трудную пору еще и без матери.
Друг, между тем, зашел ко мне не только утешить. Он знал, что после скромных поминок по моему отцу, которые помогли нам справить соседи, заводские рабочие, в доме у нас шаром покати. И как я вскоре понял, приготовил для меня «сюрприз».
— Валь, а Валь, — спросил он, когда мама вышла на кухню и мы остались одни. — Есть хочешь, да?
Я кивнул.
— Тогда бери ноги в руки и айда за мной. К магазину, где хлеб дают по карточкам. Как раз сейчас его должны привезти.
— А что там делать-то? Карточки мы уже отоварили.
Костя хитровато мне подмигнул:
— Авось, найдем чего. Ну, пошли.
Дело было под вечер, и когда мы прибежали к магазину, уже смеркалось… Машину с хлебом заканчивали разгружать. Мы встали рядом и, глотая слюнки, вдыхали аппетитный, ни с чем не сравнимый хлебный аромат. Какой-то мужик отогнал нас от машины: «Кончай глазеть, пацаны. Ни хрена вам тут не обломится».
— Костя, пошли домой, — я потянул друга за рукав.
— Стой вон там, за углом, — оборвал он. — Кто я буду, если сегодня мы с тобой не попробуем хлебца.
Я послушно направился за угол соседнего дома и стал наблюдать, а Костя остался возле магазина.
Хлеб уже начали отпускать. Из магазина с буханкой в руках вышла девочка лет двенадцати. Гляжу, Костя ее нагнал, в одно мгновение вырвал буханку и — тикать. Побежал он не в мою сторону, а к переулку, что начинался неподалеку.
Девочка закричала, стал собираться народ. «Вот сволочи, до чего дошли», «расстреливать таких надо…» — послышались возмущенные голоса.
По правде говоря, я не сразу осознал, что случилось. Потому что в голове не укладывалось, что Костя может решиться на такое. А когда понял, мне стало вдруг страшно. «Надо бежать». Переулками и дворами, известными лишь нам, местным мальчишкам, добрался до дома. Сердце билось, будто молоточком часто-часто колотили по наковальне.
Смотрю — из-за кустов, улыбаясь, выходит мой верный друг.
— Пошли ко мне. Хлеб там.
Костиной бабушки дома не было. Он достал из шкафа буханку, отрезал от нее два больших куска: «Бери любой». Придвинул солонку с темной, крупного помола солью, кружку с водой.
Ели с жадностью, только соль на зубах похрустывала.
Оставшийся хлеб Костя разделил поровну и снова один кусок придвинул мне:
— Отнеси домой. И смотри, никому о том, где взял. Матери я сказал, что хлеб дали солдаты. Не знаю, поверила ли она (потому что тех солдат, к которым мы раньше ходили, уже отправили на фронт). А может быть, и ей было уже ни до чего? Кормить грудного малыша Гену она не могла — пропало молоко. И чтобы как-то его поддержать, разжевывала во рту хлебный мякиш и, завернув его в белую тряпочку, совала ребенку в ротик вместо соски.
…В ту ночь я долго не мог заснуть. Думал о Косте, своем лучшем друге. Со мной Костя поделился последним и даже о близких моих проявил не по-детски трогательную заботу. Но… поделился-то он украденным. Девочку, которая получила по карточке хлеб, и ее семью оставили мы голодными. И все же, пытался я доказать самому себе, Костя поступил как настоящий друг. Он ведь вполне мог сегодня обойтись без меня, пойти к магазину один. Я вообще был ему помехой и ни в чем не помог. Как тут решить, где правда. Моему мальчишескому рассудку это оказалось не под силу, и мысли я держал при себе.
А через несколько дней Костя позвал меня еще на одно такое же дельце. На этот раз — к заводской столовой, возле которой молодые узбеки торговали домашним белым хлебом и сухой брынзой — кругленькими белыми катушками размером с биллиардный шар. Здесь он виртуозно проделал тот же «фокус», что и возле магазина, с той лишь разницей, что съестное не вырывал из рук, а хватал с прилавка. И опять, как в прошлый раз, мы с другом пировали. Между прочим, брынза показалась мне такой вкусной, что ел ее с не меньшим удовольствием, чем до войны мороженое. И опять Костя, отложив в сторону два шарика и ломоть хлеба, настоял, чтобы я отнес это матери.
Шел домой, а в голову лезли все те же мысли, что и в прошлый раз. Удивительное дело: появлялись они лишь на сытый желудок. У голодного на уме была лишь одна забота: где бы раздобыть краюху хлеба. А сейчас, думая о Косте, который на моих глазах и при моем молчаливом согласии становился воришкой, я вдруг вспомнил тех пацанов, что обокрали нас с сестрой по дороге из Арзамаса. Те воровали у таких же голодных людей, как они сами. И потому в душе я их так же не мог оправдать, как и Костю, за хлеб, выхваченный им из рук девочки, нашей ровесницы. Правда, если взять сегодняшний случай, то воровал он не у голодных. Узбеки, которых приняли на военный завод, еще и подрабатывали — сыр, а возможно, и муку доставляли им из родных мест. Может быть, Костя будет теперь разборчивее, он ведь такой добрый.