Очевидно, писательница уже все рассчитала и продумала сценарий. Нацепила несерьезную маечку с уткой, приготовила смешные реплики для интервью. Дескать, возилась на кухне, жарила мужу котлеты и тут вдруг вспомнила про церемонию. Не успела переодеться, прибежала в чем была, чтобы поболеть за любимого писателя Петербургского, и вдруг — здрасти!.. В общем, обломал я даме кайф.
Дама продолжала проникновенно говорить мне приятные вещи, а я стоял, оглушенный, и в смятении думал: «Боже мой! Что же она будет говорить за моей спиной!»
После нее ко мне подходили и другие дамы-писательницы. Все они говорили комплименты, но отчего-то воздух вокруг сгустился до такой степени, что стало трудно дышать. Писательский мир завистлив. И особенно в дамской его части.
В общем, я получил такой заряд отрицательной энергетики, что весь следующий день чувствовал себя больным. Но не мог же я рассказать об этом читателям!
Поэтому на вопрос кудрявой дамы ответил сдержанно. Сказал, что лично с популярными писательницами не знаком, к хорошим дамским романам отношусь хорошо, а к плохим плохо.
Читательница на этом не успокоилась и попросила меня привести пример удачного дамского романа.
Я вздохнул, порылся в памяти и привел в пример «Унесенные ветром» Маргарет Митчелл. По-моему, в высшей степени достойная книга.
Читательница на этом не удовлетворилась и, кажется, собралась спросить, кого из современных российских писательниц я считаю образцом для подражания. Но Маргарита Борисовна уловила мое нежелание отвечать на этот вопрос и быстро передала слово другому человеку.
Разговаривали мы долго, часа полтора. Вопросы были разные, но не очень интересные. Я уже стал незаметно поглядывать на часы, как вдруг Маргарита Борисовна сказала:
— По-моему, пора передать слово молодежи.
Задние ряды лениво шевельнулись.
«А ведь, правда! — подумал я невольно. — Никто из них не задал мне ни одного вопроса! Хотя они внимательно слушали все, что я говорил! Интересная у нас молодежь… Излишне скромная, что ли?»
— Прошу вас, — внушительно сказала Маргарита Борисовна, вглядываясь вдаль.
Молодежь вяло завозилась на стульях.
— Ну? Что же вы? — настаивала Маргарита Борисовна. — Не стесняйтесь!
— Как вы относитесь к Борису Акунину? — спросил голос неопределенной половой принадлежности.
— Будьте добры, покажитесь, — строго пригласила Маргарита Борисовна.
В конце зала лениво приподнялся высокий подросток, одетый в рваную джинсу. По-моему, именно этот костюм я видел в фирменном бутике, когда искал подарок для Сашки. Рваная мешковина привлекла мое внимание именно своей непрезентабельностью, но когда я увидел ценник, то чуть не упал в обморок. По-моему, там было, по крайней мере, три лишних нолика в конце.
— Девушка! — позвал я продавщицу.
— Да, — ответила барышня, возникая рядом.
Я приподнял ценник и спросил слабым голосом:
— Что это?
— Отличный выбор, — бойко затараторила продавщица, неправильно истолковав мой интерес. — Келвин Кляйн. Последняя коллекция. В Городе всего один такой костюм…
— Боже мой! — оборвал я поток ее славословия. — Вы хотите сказать, что это не ошибка?
В общем, вы поняли, о каком костюме я говорю. Так вот, вставший подросток был одет именно в него, в костюм типа «унисекс». И внешность у подростка была того же фасона. Узкие бедра, короткая рваная стрижка, идеально ровная грудь…
— Представьтесь, пожалуйста, — попросил я. Двигало мной низменное любопытство. Интересно, это парень или девушка?
— Женя, — ответило существо неопределенного пола.
Я невольно прикусил губу, чтобы не засмеяться. Удовлетворил любопытство, ничего не скажешь.
— К романам Акунина я отношусь очень хорошо, — ответил я искренне. Подумал и добавил:
— Он яркий и талантливый человек.
— А как вы относитесь к критикам, считающим, что он допускает много исторических неточностей? — продолжал подросток.
— Критики так считают? — удивился я. По-моему, все критические статьи о книгах Акунина представляют собой неприкрытое объяснение в любви. Я, во всяком случае, других не читал. Так подростку и ответил:
— Ничего подобного я не читал.
— Зато я читал, — ответило существо «унисекс», нимало не смущаясь. — Ладно, не будем про Акунина. Как вы относитесь к историческим неточностям в ваших собственных романах?
Я вздохнул. Честно говоря, не ожидал такого каверзного вопроса от столь молодого человека.
— Видите ли, — начал я сухо, — наша история представляет собой такой противоречивый клубок событий и комментариев, что определить, где кончается правда и начинаются неточности, не может никто. Тем более, литературные критики. Сколько желающих покопаться в истории, столько же и взглядов на нее.
Я посмотрел на подростка типа «унисекс», небрежно развалившегося на стуле. Подросток вежливо промолчал, но мне показалось, что мой ответ его не удовлетворил.
— И вообще, вспомните Дюма, — продолжал я.
— Дюма был халтурщик, — перебил мой малолетний оппонент, не вставая со стула. — Деньги заколачивал. Валил в одну кучу по три разных столетия.
— Он говорил, что история, это только гвоздь, на которую он вешает свою картину, — возразил я. Подросток начал меня интриговать. — А гвоздь под картиной никого не интересует. Его не видно.
— Значит, вы считаете, что исторической деталью можно пожертвовать ради литературного эффекта? — не отставал подросток, и я поразился тому, как грамотно он сформулировал мысль.
— Смотря какой деталью и смотря ради какого эффекта, — ответил я смущенно. Потому что ответа на этот вопрос у меня не было.
Подросток по имени Женя закинул ногу на ногу и принялся качать ею в воздухе. «Недоволен моим ответом», — понял я.
— Вспомните, что пишет Акунин о Достоевском, — зашел я с другой стороны. — Он пишет, что Федору Михайловичу в «Преступлении и наказании» потребовалось убийство Лизаветы для того, чтобы убедить читателя: убивать — грех. Старуху-процентщицу не так жалко, как эту безответную, почти юродивую женщину. Вот вам пример, когда нравственный эффект достигается с помощью литературного приема…
— Чушь, — оборвал меня оппонент.
Маргарита Борисовна нервно дернулась, но я сделал ладонью успокаивающий жест. Собеседник интересовал меня все сильней.
— Почему?
— Достоевский писал роман совсем не для того, чтобы лишний раз напомнить публике, что убивать грешно, — отрезал подросток типа «унисекс». — Если бы это было так, то грош ему цена как писателю. Глупо назидательно говорить про греховность убийства, когда некто более авторитетный давно уже это сделал. Заповеди помните?
— Помню, — ответил я ошеломленно.
— Первая заповедь какая? — продолжал экзаменовать меня подросток.
— «Не убий», — послушно процитировал я.
— Вот именно. Сказано авторитетным лицом, очень давно, чего зря повторяться?
Он перекинул ногу.
— Объяснять людям такую банальную истину гению было бы не к лицу. Да и неинтересно, я думаю. Достоевский писал совсем о другом.
— О чем же? — спросил я, невольно втягиваясь в разговор.
Молодой человек, похожий на подростка, пожал плечами.
— А что, и так не понятно? — спросил он с оскорбительной интонацией превосходства. Я отчего-то вспомнил ноутбук, оставшийся на столе в моем кабинете. — Ясно же, что он разгромил идею превосходства одного человека над другим! В основе романа лежит идея исключительности. Дескать, существуют люди, которым позволено то, что не позволено другим. Например, убивать. Причем, то, что убивать грешно, под сомнение не ставится. Убивать грех, но мне можно. Воровать грех, но мне можно. Почему? Потому, что я не такой, как все. Я — исключительный. Следовательно, именно я могу судить о том, кто имеет право жить, а кто его не имеет.
Женя снова пожал плечами. Все повернулись к нему и жадно ловили каждое сказанное слово.
— Беда в том, что когда такие исключительные люди начинают проводить чистку, то в мясорубку вместе с плохими и недостойными людьми попадают невинные. Такие, как Лизавета. А иногда они попадают в мясорубку раньше всех остальных. Вот Федор Михайлович и задался вопросом: остановит ли это человека, считающего себя исключительным? Раскольникова не остановило. Гробанул он и отвратительную старуху, и жалкую, ни в чем не повинную, Лизавету.
Подросток снова пожал плечами.
— По-моему, это очевидно, — повторил он. — Как вы думаете, остановился бы Раскольников, если бы дома была только Лизавета? Повернул бы назад? Конечно, нет! Убил бы ее одну, за милую душу, и удрал! А старуха-процентщица продолжала бы жить-поживать и добра наживать…
Он одернул на себе рваный пиджак и сказал:
— Я бы так написал. По-моему, так даже наглядней получается.