Ознакомительная версия.
Да и поняла вдруг, сколь чужда ей эта рано постаревшая женщина с одутловатым некрасивым лицом, с сединой в волосах, с гнилостным запахом изо рта.
– Запомни, – одержимая новою идеей, маменька принялась Лизоньку наставлять. – Мой муж – слабый человек, жалостливый… и доверчивый…
…Лизонька и не знала, что у этой женщины имелся муж. Она уже была достаточно взрослой, чтобы понимать, зачем приходят в их квартирку редкие мужчины, ради которых маменька пудрит лицо, мажет губы вишневою помадой и щедро перебивает гнилостный смрад тела духами.
– Ты его дочь и помни об этом… слышишь?
Тогда маменька сама заплела Лизоньке косы и еще купила черное миткалевое платье, чересчур большое и неудобное. Ехать пришлось долго. В вагоне воняло и было людно, но люди и там косились на маменьку, она же, устроившись у окна, застыла, гордо задрала подбородок и не смотрела ни на кого.
– Я княгиня, – сказала она сквозь стиснутые зубы так, чтобы слышала лишь Лизонька, но услышала еще и крупная распаренная баба самого лихого вида.
Услышала и засмеялась.
Княгиня? В старом платье? Больная, неряшливая женщина, которая отчаянно пытается удержать ускользнувшую молодость, не понимая, сколь смешна в этих попытках? Лизоньке было за маменьку стыдно. А поезд высадил их на крошечной станции…
…Идти пришлось через лес, и маменька громко жаловалась, что судьба к ней несправедлива, что она возвращается туда, где жить не желает…
Лизонька же, впервые оказавшись в лесу, дышала.
Свободой.
И сонмом ароматов, каждый из которых был ей внове. Это позже она научится разбираться в запахах, различать согретый солнцем тимьян, золотую смолу, медовый липовый цвет… тогда же она смотрела и удивлялась всему. Соснам, что подпирали, казалось, самое небо. Узкой тропинке. И цветам вдоль нее. Высоким соцветиям иван-чая и желтой поземке очитка… пчелам, шмелям и бабочкам… суетливым куропаткам, что выбрались к самой дороге…
И к усадьбе Лизонька явилась очарованная местом.
Приняли их холодно.
Маменька плакала, заламывала руки, толкала вперед Лизоньку, противно щипая ее, верно, чтобы Лизонька заплакала, а она не могла. Она смотрела на высокого и удивительно красивого мужчину, думая лишь об одном: пусть позволит остаться.
Позволил.
Отвернулся, ушел, но… позволил. И дворовая девка вынесла Лизоньке огромную кружку молока и ломоть свежего хлеба.
– Намучилась ты с такою-то мамкой, – сказала она с жалостью. – Ничего, дома-то всяк лучше…
…За что ненавидела?
За разбитые надежды, которые выламывались из души медленно, день за днем. За собственное неумение быть равнодушной, за робкое желание понравиться, за то, что видел в ней не Лизоньку, а маменьку ее, дурную злую женщину.
И выходит, прав оказался…
Елизавета добралась до кровати, легла, как была, в одежде, сунула руку под подушку, вытаскивая единственное законное свое наследство…
– …Прекрати, – сухой голос того, кого Лизонька с радостью назвала бы отцом, доносился из-за запертой двери. – Я позволил тебе остаться. Я принял эту девочку, но я прекрасно знаю, что она – не моя дочь. Хватит играть со мной.
Маменька отвечала ему что-то, слов не разобрать, только голос, нервный, лопочущий.
– Михаил мой сын, – веско ответил Алексей. – И это его наследство…
– Посмотрим…
Маменька выкрикнула это слово и из комнаты выскочила, увидев Лизоньку, вцепилась в руку, потянула за собой.
– Пусти!
– Замолкни, глупая девчонка, – маменька отвесила пощечину.
Поселили ее в комнатушке под самой крышей. Оскорбление, которого она не собиралась спускать. Дверь заперла на засов, толкнула Лизоньку к кровати, рявкнула:
– Садись.
Лизонька знала, что с маменькой, когда она в подобном настроении пребывает, лучше не спорить. И села, руки сложив на коленях…
– Он… он хочет оставить все Мишке… ублюдок… нагулял… я там страдала, а он…
Она была, наверное, безумна, женщина, потерявшая способность видеть что-либо помимо собственных желаний. Но тогда Лизонька о том не догадывалась, сидела прямо, надеялась, что маменька перегорит, как с ней подобное водилось, и отпустит.
Мишка обещал на пруд сводить.
– Ничего… ничего, дорогая, – сев рядом, маменька погладила Лизоньку по голове, и эта ласка была неприятна. – Мы своего не упустим… не будь я…
Она прижала палец к губам, требуя молчания, хотя Лизонька и так не произнесла ни слова. Маменька наклонилась и вытащила из-под кровати сверток.
– Вот, – она развернула холстину, в которой обнаружились простые ножны и кривоватый кинжал с черным камнем в рукояти. Камень тускло поблескивал и, казалось, смотрел на Лизоньку. – Это твое наследство… и мое наследство… не верь, когда скажут, что я украла. Не украла, но взяла то, что причитается. Мой прапрадед был родом из Греции, потомок древнего славного рода, начал который Тавр. Великий воин, он служил царю Миносу…
Маменька гладила кинжал нежно, и он, будто живой, отзывался на прикосновения. Бронза теплела, светлела…
– Этот клинок сделали для него… он способен исполнить желание.
– Какое?
– Любое, Лизонька, любое… только что возьмет взамен? Твою удачу? Твои годы? Твое счастье?
…Жизнь.
Верно, у маменьки ничего не осталось, кроме жизни. Ее нашли на следующий день с проклятым клинком в руке. И Лизонька еще подумала, что уж теперь-то свободна. А раз свободна, то и счастлива будет.
Елизавета Алексеевна засмеялась, а смех перешел в слезы. Она лежала в постели, вздрагивая, захлебываясь от рыданий, и глядела в пустой потолок.
Будет…
Маменька ушла, похоронена и отнюдь не в склепе. Алексей же остался. Такой холодный, такой далекий. Ей же невыносимо хотелось, чтобы он ее полюбил. Что ему стоило? Если не любить, то хотя бы раз взглянуть ласково? Сказать доброе слово?
Нет…
А еще Мишенька был… и его-то, родного сына, Алексей любил едва ли не до безумия. Эта его любовь была столь явной, столь яркой, что Лизонька с ума сходила от ревности.
Повзрослела. Успокоилась.
Убедила себя, что судьба у нее такая, позволила увезти в город… и там, в чужом огромном доме вновь поняла, что нет ей места в семье князей Тавровских.
– Твоя мамочка потаскухой была! – сказал Петр.
А Павел засмеялся и попытался задрать юбку… и Мишенька, добрый Мишенька, который никогда ни с кем не спорил, смущаясь отвел взгляд.
Ее травили исподволь и с немалым наслаждением, и слуги делали вид, что не замечают, Алексей же… его равнодушие уже не ранило. Однажды заговорил о храме, монастыре и стезе служения Богу, а в глазах его серых Елизавета увидела брезгливое раздражение.
Тогда-то и полыхнула ненависть.
Монастырь? Избавиться? За что? В чем она, Лизонька, виновата? В том, что на свет появилась? Так разве ж ее спрашивали? Родили, швырнули – живи. Живет, как получается, через боль, надежду, пустоту… и хватит, надоело ей жертвою быть.
Она молчала, видя, как близнецы травят своего отца. Могла бы предупредить, и хотела, но… разве поверят? Да и в том ли дело? Тавровские открестились от нее, и Лизонька отвернулась от Тавровских. Это ли не справедливо?
Чужая смерть оставила ее равнодушной. И закономерный, но так удививший Алексея поворот… он и вправду верил, что племянники его любят? Эти двое не способны были любовь испытывать. А в маленькой съемной квартирке на двоих Елизавета почти поверила, что все наладится…
Глупая.
Он вновь не видел ничего, кроме своих мальчиков, о которых горевал искренне, не понимая, что мальчики эти давно выросли, потеряны… говорил о Мишеньке не смолкая и снова не видел, что разбалованный любовью, вседозволенностью почти, Мишенька этот вырос слабым, безвольным.
Мишенька говорил о любви.
А бежать боялся. И только когда Лизонька разлукой пригрозила, согласился… потом все ныл, что иначе надо было… что практику купить… и денег заработать… и тогда…
Пустое.
Любил ли он? Лизонька не знала. Хотела верить, но эта любовь, как и сам Мишенька, была слабосильной, не способной защитить, уберечь. Он не умел распоряжаться деньгами, и те закончились быстро. Он не знал, как жить самому, и смотрел на Лизоньку…
Ложь. Она не давала ему опиума.
Ознакомительная версия.