Поскольку он мне теперь твердо не конкурент, мы с ним часто беседуем. Он что-нибудь стряпает в кухне, а я к нему захожу, и беседуем. И в одной беседе я ему все подробно рассказал про камни. То есть не совсем все, а как они ко мне попали.
Таня ведь меня в свое время слушать не хотела и никаких подробностей толком не знает. И ему сказала лишь что вот, попали к Михаэлю случайно эти чужие камни, какой ужас и что теперь делать.
Он никогда ничего меня не спрашивал, с советами не лез, один раз только, когда было с Хоне-ювелиром, дал понять, что думает. И мне с тех пор уже хотелось ему все рассказать, чтобы понял, но не такие у нас были с ним отношения. А теперь рассказал и говорю:
— Ты, Хези, наверно, слушаешь и только удивляешься, как нормальный разумный человек мог ввязаться в такую историю. Я и сам удивляюсь.
А он мне:
— Нет, я не удивляюсь.
— Ну, — говорю, — во всяком случае, осуждаешь.
— И осуждать, — говорит, — никак не могу. Человек слаб. Кто знает, как бы я себя повел, если бы мне выпало вдруг такое искушение.
— Ты, Хези? Нет, ты бы не поддался, я уверен.
— Напрасно ты так уверен. Вот ты расскажи мне, например, что ты думал в этот момент, когда решил взять бриллианты?
Мне даже стало смешно:
— Думал? Решил? Да ничего я не думал и не решал, просто увидел и схватил. Полное затмение. Думать начал потом, когда уже поздно было.
— То есть сделал инстинктивно. Почему же ты считаешь, что у меня сработал бы какой-то иной механизм? Не было бы затмения?
— Потому, Хези, что у тебя совесть сильно развита.
— А у тебя нет?
— У меня? — Тут пришлось задуматься. Развита у меня совесть или нет? Вот уж не знаю. Я и ему-то это сказал автоматически, потому что так говорится.
Странное дело. Столько я различных тем в своей жизни обдумал, сколько выводов сделал, и, по-моему, правильных, а вот насчет совести как-то не пришлось. Сам не знаю почему. Как-то нужды не было.
И трудно сказать, что это такое, совесть. И это при том, что в России был великий классик Лев Толстой, и еще один писатель в наше время, еще не классик но тоже знаменитый, его даже за границу выгоняли, и он тоже, как Лев Толстой, все время пишет наставления про совесть и чтобы жить не по злу. Но что это такое, совесть, кажется, нигде толком не объяснили, а я предпочитаю, чтобы было отчетливо.
Так вроде я жил не против совести, вреда без причины никому не делал, разве что там и сям, но несерьезно, тем более при моей инвалидной жизни и случая не было сильный вред кому-нибудь нанести. И со злым умыслом вроде никого не обманывал, не считая, конечно, Тани в отношении дамского пола, но тут не совесть, это совсем по другой линии. Да мне, по-моему, и развивать эту совесть было не нужно — сколько требовалось, было в меня заложено, а слишком много, это, по-моему, только себе вредить. В целом я этот вопрос когда-нибудь еще обдумаю, а сейчас не до того, и отвечаю ему честно:
— Не знаю, Хези.
— Нет, — говорит, — Михаэль. Тут, по-моему, не совесть. Вот я тебе приведу пример. Ты в детстве воровал? Украл что-нибудь?
— Ты знаешь, — говорю, — как-то не пришлось. Папиросы у матери таскал иногда, а по-настоящему нет.
— А она тебя поймала? Стыдила?
— Нет. Она очень боялась, что я под ее влиянием закурю, и ничего не говорила, думала, пока она как бы не знает, я серьезно, то есть открыто, курить не решусь. А может, даже и не замечала, я по одной брал и редко.
— Вот и очень жаль. А мне повезло. Дело в том, что я в детстве часто подворовывал.
— Ты, Хези? Ни за что не поверю.
— Да почему же. Семья была бедная, а нас, детей, было много, покупали нам что-нибудь редко, а хотелось и того, и сего, я и навострился таскать. Даже с прилавка в игрушечном магазине. И главное, мне долго не везло — не попадался, таскал всегда безнаказанно.
— Это называется не везло?
— И вот однажды пришла к нам в гости моя тетка, недавняя вдова. И я, главное, ее даже очень любил, больше всех других теть и дядь, добрая была и тихая. Пришла, оставила в комнате свою сумку и пошла в кухню к матери. Сумка большая, в ней много всего, стал я в ней копаться. Денег там было очень мало, и я ничего не взял. И попалась мне на самом дне маленькая записная книжечка в костяной обложке, старая и затертая, даже страницы пожелтели, но совершенно пустая, ни одной пометки, только на первой странице стоит: «Моей единственной от Йоава». Я и думаю, забыла тетка, что у нее в сумке столько лет эта книжечка валяется без дела. Она и не заметит. А мне она очень понравилась, особенно костяная обложка. И взял. Взял, поиграл немного, написал там какой-то вздор, а потом сунул к себе под матрас и забыл.
Тут Хези замолчал, смотрит в пол.
— Ну, и что дальше? — говорю.
— А дальше вызывает меня к себе отец. Он с нами разговаривал редко, все сидел за книгами, и если вызывал, значит, что-то важное. И говорит мне: ты замечаешь, какая тетя Нехама последнее время грустная? Нет, папа, отвечаю ему, разве? Но она теперь всегда грустная. А почему, отец спрашивает, она всегда грустная? Потому что, говорю, ей жалко дядю Йоава, что он умер. Да, говорит отец, это так. Но сейчас особенно, потому что дядя Йоав подарил ей когда-то маленькую записную книжку, и она ее очень берегла и всегда носила с собой, и вдруг эта книжечка исчезла. Потерять ее она не могла, потому что никогда не вынимала, а только засовывала руку в сумку и трогала, и ей становилось немного легче. И вот с неделю назад она побывала у нас, вышла на улицу и хотела потрогать свою книжечку, а ее нет. И она ужасно огорчается.
Я сижу, уши горят, лицо горит, стыдно до смерти и страшно, что отец теперь со мной сделает. Но он только сказал: я думаю, ты эту книжечку непременно где-нибудь найдешь, знай, что это ее, и отдай.
— Ну, и ты отдал?
— Отдал… Как было не отдать, я знал, что отец меня в покое не оставит. Отца очень боялся, вот и отдал. Но столько намучился, пока решился, такого стыда натерпелся, когда она плакать стала и книжечку эту целовать, а потом меня… Нет, решил я тогда же, не стоит оно того, вечно бояться, что застукают, и тогда такой стыд. Так что я думаю, что не совесть у меня сильнее развита, а только страх и стыд. А у тебя, Михаэль, такого опыта не было, поэтому ты не побоялся и взял.
Ах ты, мой опытный, думаю.
— Получается, — говорю, — что никакой совести нет, а только страх и стыд?
— Это уже немало, — говорит.
— Типа, не важно, что я не верю в Бога, лишь бы молился? По тому же принципу?
— В Бога ты веришь, не верить — это не в природе человека, и если станешь когда-нибудь молиться, то и сам увидишь.
Насчет молиться, то есть элохимов подпитывать, это я не знаю, разве что ради Тани, но до чего же мне душевно на него смотреть, что он такой серьезный и так моими проблемами проникся.
— Вот скажи мне, Хези, если бы ты шел по пустой улице и нашел кошелек, а в нем десять тысяч и кругом никого, ты бы взял?
— Я бы взял.
— А дальше?
— Дальше? — Задумался, даже брови свел, и говорит осторожно: — Такая находка — всегда чье-то несчастье. Поэтому я хочу думать, что дальше я бы написал объявление и развесил в том районе, где нашел. И отдал бы тому, кто потерял.
— Хочешь думать или точно бы так сделал?
— Нет, только хочу думать. А точно знать не могу. И дай Бог, чтобы никакого кошелька мне никогда не находить.
— Вот, — говорю, — это у тебя совесть. Бояться-то тебе и стыдиться некого, никто не видел.
— Да как же некого? — говорит. — Всегда есть кого…
Это он опять про Бога. Но от него это ничуть не раздражает.
Ну, не ангел? Я уверен, что он и написал бы, и развесил, и вернул бы деньги, а говорит так для моего спокойствия, чтобы мне не показалось, что я хуже его.
И на другие темы мы тоже беседуем, и всегда мне от этого хорошо. Так откровенно, что когда-нибудь я его, возможно, даже про Таню спрошу.
Вот, думаю, я о докторе Сегеве мечтал, чтобы иметь с ним задушевную беседу, а вместо того у меня кто? Хези. Йехезкель, бывший хахаль моей жены. И это не только не хуже, а наоборот, потому что доктор Сегев мне все «герой, герой» — типа свысока. Все-таки он не лично ко мне относился, а сугубо специализированно.
Как всегда, не знаешь, где найдешь где потеряешь.
20
Когда я Хези все рассказывал, то дошел только до того места, где я камушки заплел в рамку-макраме и портрет взял с собой в больницу.
Все эти перипетии, как я потом их терял и находил и где прятал, это уже несущественно, а вот как я сказал Хоне-ювелиру, что камни ушли по назначению, это Хези и сам слышал.
И в разговоре нашем теперешнем про совесть он сказал мне: это тебе было искушение, и ты хоть и не устоял, но все же спохватился. И не важно, по какой причине ты себя ведешь, а важно, что правильно. Вернув камни, ты поступил правильно, а почему, это другой вопрос. Доверчиво так говорит, нисколько не сомневается, что я вернул. Всегда-то он предпочитает думать хорошо, а не плохо.