- А теперь расскажи мне, что все-таки произошло... Где ребенок?
Как ни тихо я говорил, Остромыслов, заводивший мотор и благодушно кивавший столпившимся на крыльце провожающим, услышал, ведь шепот у меня, что и говорить, не зазмеился, не вышел тихим свистом, а вырвался, как пар из носика закипевшего чайника. Я был трагичен; думал о ребенке, словно некая клятва, или заклятие, связала мою судьбу с его маленькой жизнью; на моем лбу образовалось море разливанное пота, которое, выйдя из берегов, хлынуло прежде всего в темные провалы моих глаз. Остромыслов сыто гоготнул и с клекотом, с урчанием, выражавшим довольство, небрежно бросил мне:
- Да оставь ты ее в покое! Главное, что мы выбрались из этого пекла!
- А ты... заткнись, курдуша! - крикнул я вне себя. - Занимайся своим делом!
Он промолчал, стерпел мою грубость. Машина тронулась, фары судорожно выхватывали из темноты дома и деревья, те наши спутники, которым предстояло путешествовать на крыше, загрохотали, перекатываясь с боку на бок.
- Из пекла, говоришь? - как бы только теперь переварил я его комментарий к нашим приключениям этой ночи. - А разве ты сам этого не хотел?
- Я? - Остромыслов хмыкнул. - Нет, не хотел. Я приехал в Верхов писать книгу, а не слоняться Бог знает зачем по лесу. Меня затащили в это безобразие...
- Но ведь тебе открыли истину, - перебил я с притворным возмущением.
- Это верно. И это очень хорошо. Но то, что сделал Мартин Крюков, еще не оправдывает деяния его дружков, его... подручных. И справедливости ради все же надо сказать, что я не просился в их игру, не лез в их схемы, меня силой и, может быть, обманом, ну, отчасти обманом...
- И после того, как тебе открылась истина, - снова прервал я его, - ты все еще собираешься писать свою книгу?
- Конечно! Почему же нет? - воскликнул Остромыслов с воодушевлением. Именно сейчас... писать и писать! А с лесом и с их затеями для меня покончено, я узнал все, что мне полагалось, и... свободен как птица!
- Ой ли! - крикнул я в безмерном раздражении. - Как птица? Ты? Свободен? Шалишь!
В это мгновение Дарья прикоснулась к моей руке, легонько сжала ее, и я не услышал, что мне отвечает оскорбленный в своих лучших чувствах философ, зато внял шепоту девушки:
- Все нормально, все хорошо, милый... - сказала она. - Ребенок отличный, здоровый, и пропорции у него в самый раз... Он немного побудет... ну, в одном важном и серьезном месте... а потом вернется к нам. Так надо, понимаешь?
Что я мог ответить ей на это? Я откинулся на спинку сидения и глубоко вздохнул. Впереди маячил темный затылок водителя, я смотрел на него как в пустоту и благодарно впитывал тепло руки, которую Дарья не поспешила убрать, оставила в моей ладони.
НЕПРАВДОПОДОБНО БОЛЬШАЯ ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ, КОТОРАЯ ДЛИТСЯ, ДЛИТСЯ...
Лес с его преходящими, хотя и устремленными в вечность обитателями остался в прошлом, но и город, куда мы въехали с первыми лучами солнца, показался мне чем-то вроде отработанного и выброшенного на свалку материала. Важно не сбиться и не запутаться, в этом плохо закамуфлированном разрыве между минующим и наступающим не вырулить на новую, неожиданную и по самой своей непредвиденности никуда не ведущую дорогу, не потерять нить, иными словами, не заговорить вдруг так, словно мне взбрело на ум взять совершенно иную, никак с предыдущим не связанную тему, так, как если бы я, не закончив одну книгу, в спешке и предвкушая небывалые удовольствия обдумываю следующую. Прежде всего я должен сделать выводы из случившегося со мной. Нужно показать, что при всех потерях и несчастьях, обрушившихся на меня, при всем том, что я, может быть, близок к отчаянию и что если бы мне удалось выплакать все накопившиеся у меня слезы, то их хватило бы для превращения Верхова в город на берегу самого соленого на свете моря, мой дух с прежней горделивой статью, с твердостью монумента, непреклонно возвышается над пепелищем, моя душа исполнена достоинства и мой разум непоколебимо и неподкупно выбирает упоительную сладость свободы...
-----------
Я ничуть не погрешу против истины, сказав, что не иначе как объявивший мне жестокую, чудовищную, беспринципную войну злой рок подтолкнул Остромыслова направить машину на дорогу мимо моего дома, и я увидел, что он взорван изнутри дикорастущей флорой, порожденной естеством Логоса Петровича, градоначальника, разрушен свалившимися на него сверху усохшими, но вполне массивными корнями, сожжен дотла ночным пожаром, разграблен добрыми соседями, стерт с лица земли буйствами людей и стихий, не всегда поддающихся определению. Итак, прошлое неистово гналось за мной по пятам, несчастья продолжали одно за другим рушиться на мою бедовую голову, и у меня нет выбора, свет не померк в моих глазах, но на всякие там перспективы легла мрачная тень, увы, я просто вынужден перечислять все свои потери. Они веером разворачивались перед моим мысленным взором, заставляя трудиться мой неповоротливый мозг и в конечном счете подменяя собой его физиологические извилины. Пальцы рук, помогая печальной арифметике, вдруг сделавшейся образом моей мысли, с хрустом загибались, падали, как бы сраженные поименованием той или иной жертвы бешеного террора, главной жертвой которого был я сам. В пламени и разрухе я потерял все свои рукописи, книги, принадлежащие перу больших мастеров слова, крышу над головой, пишущую машинку, листы превосходной бумаги, на которой печатал свои выдающиеся сочинения, и посуду, из которой ел, семейные альбомы и документы, подтверждающие мое владение жилой площадью, зубную щетку, которую впопыхах забыл прихватить с собой, когда отправлялся в деревню к родичу, и одежду, верхнюю и нижнюю, а также обувь, обветшавшую, но еще вполне пригодную для ношения. Из сказанного легко вывести умозаключение, что я потерял свое прежнее положение в обществе и примкнул к тем, о ком говорят: ни кола, ни двора. Первым сделало это умозаключение мое сердце, и я был так взволнован, потрясен и огорчен, что даже не попросил Остромыслова остановиться и проехал мимо дорогих мне развалин, не проронив ни слова. Мне хотелось скрыть мою беду от спутников, я не хотел слышать ни вздохов сожаления, ни утешительных слов. Между тем мое новое положение вообще было аховое. Я потерял и жену, ту, с которой шествовал по жизни не один год. Мне скажут, что это очень кстати, ибо теперь нет никаких препятствий к получению наследства, мне, мол, надо лишь заявить свои права наследника. Если бы так! А Дарья? Ведь только выяснится окончательно, что моя жена не вернется из мистического бреда, в который ее загнали блуждания чужих Я, высших ли, нет, не знаю, едва это станет непреложным фактом, я и оглянуться не успею, как в мою жизнь прочно войдет девчонка, вбившая себе в голову, что нашла в моем лице верного помощника и преданного друга. И разве я решусь ее оттолкнуть? Может быть, она вовсе не станет моей женой, ибо где гарантия, что ей нужно именно это? Но сам характер наших отношений (с учетом наследника моего имени) будет таков, что любой чиновник, приставленный следить за исполнением мной пунктов дядюшкиного завещания, без колебаний скажет: в твоей жизни есть женщина, а это противоречит воле завещателя.
-------------
С исчезновением Риты оборвалось мое прошлое, а благодаря неясности в вопросе о новорожденном уклонилось в неизвестность будущее. Так какие же при таком обороте дел могут быть новые мысли? новые идеи? желания? задумки? книги? Похоже, я должен благодарить судьбу по крайней мере за то, что у меня остались такие друзья, как Дарья и Остромыслов. Куда бы я шел и чем занимался, не будь их? Я содрогался, воображая, как без цели и смысла брожу по улицам, не зная, где приткнуться и как прокормить себя. Нет, пройдет время, и наверное немалое, прежде чем у меня появятся тонкие суждения и заслуживающие внимания умозаключения относительно всего случившегося со мной, веские слова, которые как нельзя лучше растолкуют мое нынешнее положение, и виды на достойное будущее. Я ведь действительно гол как сокол. И самое удивительное, меня это не убивает, не сражает наповал, даже не удручает по-настоящему. С каких же это пор я стал столь чужд мирским тревогам, заботам о хлебе насущном и о крыше над головой? столь идеалистичен? бескорыстен? чист душой? невинен сердцем? Когда и какое изменение произошло со мной? Или на самом деле мое положение не так уж безнадежно и душа тайно знает об этом, но принуждает уста молчать? А почему? С моими спутниками все, казалось бы, ясно: Остромыслов доволен разговором с "доской" из дупла, а еще больше тем, что убежал от лесных заплутаев, а Дарья полна материнским счастьем, горда собой, ей кажется, что она, разрешившись от бремени, совершила в мире некий переворот, грандиозную реформу, обеспечивающую всем и вся процветание и благоденствие. И вместе с тем они не расходятся, не разбегаются по своим домам, по своим норам, не уносятся от меня со своим сверкающим и звенящим счастьем, Остромыслов не спешит обратиться к научным занятиям, о которых столько говорил, Дарья не торопится объявить своей родне о сотворенном ею чуде. Тоже, признаться, загадка. Почему? Слишком лестно для меня было бы думать, что они, оставаясь со мной, таким образом хотят поддержать меня в годину печали, бедствий и крушения, по ним не скажешь, что они углубленно думают о моей судьбе, о моих баснословных потерях или хотя бы помнят о всяких там фактах, подчеркивающих, подтверждающих, что я именно тот, на кого ополчились и кому подпакостили злыдни. Мои спутники и, не побоюсь этого слова, мои друзья, напротив, веселы, беспечны, довольны собой и окружающим, и меня охватывает горестное ощущение, что я стар и отнюдь не блестящ, даже бесконечно стар и тускл в сравнении с ними и очень скоро они осознают скуку общения со мной, бросят меня и я останусь один на один со всеми своими бедами и унылыми переживаниями. Это ощущение поддерживается, подогревается ревностью, из низин души, как из окопов, я бросаю напряженные и острые взгляды на них, отмечаю разные нюансы, может быть, и странности их поведения, и пусть я сейчас недостаточно проницателен, я почти уверен, что чутье не обманывает меня: эти двое тянутся друг к другу. Меня вовсе не угнетает мысль, что Остромыслов-де украдет у меня Дарью или что они тотчас бросят меня, как только поймут, что им хорошо вместе. Меня вообще ничто не угнетает. Я просто не желаю им еще одного счастья поверх уже имеющегося у них, не хочу, чтобы они обрели его в любви, единении, слитности, соитии, и не хочу я этого из зловредности. Остромыслов был бы таким же недобрым, случись Дарье обратить заинтересованное внимание плоти больше на меня, чем на него, а философские споры, за которыми расплывались и забывались черты этой чудовищной правды, - они далеко позади и забыты теперь именно они.