Ознакомительная версия.
Я делала неглубокие вдохи и старалась не шевелить ни единой мышцей.
— Освободи ее, Гарбакс!
— Да, о Трехглазая!
Иногда мои сестры развлекались, внезапно примеряя роли неких эксцентричных созданий, еще более эксцентричных, чем они были в повседневной жизни. Они обе знали, что это развлечение почему-то особенно меня расстраивает.
Я уже узнала, что сестринские отношения, словно Лох-Несс, таят в себе нечто необъяснимое, но полагаю, что только сейчас я осознала, что из всех невидимых связей, объединивших нас троих, темные — наиболее сильные.
— Прекрати, Даффи! Прекрати, Фели! — закричала я. — Вы меня пугаете!
Я несколько раз убедительно по-лягушечьи дернула ногами, как будто была на грани припадка.
Мешок неожиданно сдернули, перевернув меня лицом вниз, на камни.
Единственная свеча, стоящая на деревянном бочонке, прерывисто мерцала, ее бледный свет отбрасывал темные тени, танцующие среди каменных арок подвала.
Когда мои глаза приспособились ко мраку, я увидела лица сестер, гротескно светившиеся в тенях. Они нарисовали черные круги вокруг глаз и ртов горелой пробкой, и я сразу же поняла послание, которое они должны были передать: «Берегись! Ты в руках дикарей!»
Теперь я видела, откуда взялся искаженный голос робота, который я слышала: Фели говорила в отверстие пустой банки из-под какао.
— Французский черный янтарь — просто стекло, — плюнула она, швырнув банку на пол. — В точности твои слова. Что ты сделала с маминой брошью?
— Это была случайность, — неубедительно заныла я.
Ледяное молчание Фели придало мне немного уверенности.
— Я уронила ее и наступила. Если бы это был настоящий янтарь, он бы не раскололся.
— Дай ее сюда.
— Не могу, Фели. Ничего не осталось, кроме мелких осколков. Я растворила их на окалину.
На самом деле я расколотила эту штуку молотком и превратила в черный песок.
— Окалину? Зачем тебе окалина?
Было бы ошибкой рассказывать ей, что я работаю над новым видом керамической колбы, которая сможет выносить температуры, производимые сверхнасыщенной кислородом бунзеновской горелкой.
— Ни зачем, — ответила я. — Я просто дурачилась.
— Довольно странно, но я тебе верю, — сказала Фели. — Это то, что вам, подменышам эльфов, удается лучше всего, не так ли? Дурачиться.
Должно быть, замешательство на моем лице было очевидным.
— Подменыши, — продолжила Даффи потусторонним голосом. — Эльфы приходят ночью и похищают здорового ребенка из колыбельки. Взамен оставляют уродливого сморщенного подменыша вроде тебя, и мать впадает в отчаяние.
— Если не веришь, — добавила Фели, — посмотри в зеркало.
— Я не подменыш, — возразила я, начиная сердиться. — Харриет любила меня больше, чем вас двоих, идиотки!
— Правда? — презрительно усмехнулась Фели. — Тогда почему она оставляла тебя спать у открытого окна каждую ночь, в надежде, что эльфы принесут обратно настоящую Флавию?
— Она этого не делала! — крикнула я.
— Боюсь, что делала. Я там была. Видела. Помню.
— Нет! Это неправда!
— Да, правда. Я, бывало, цеплялась за нее и плакала: «Мама! Мама! Пожалуйста, заставь эльфов вернуть мою крошку-сестру!»
— Флавия? Дафна? Офелия?
Отец!
Его голос, громкий, как у сержанта на плацу, донесся со стороны кухонной лестницы, усиленный каменными стенами и эхом от арки к арке.
Наши три головы повернулись вбок как раз вовремя, чтобы лицезреть, как сначала появляются его ботинки, потом брюки, потом верхняя часть тела и, наконец, лицо, по мере того как он спускается по лестнице.
— Что все это значит? — спросил он, окидывая нас взглядом в полумраке. — Что вы с собой сделали?
Тыльными сторонами ладоней и предплечьями Фели и Даффи уже пытались стереть черные отметины с лиц.
— Мы просто играли в «Креветки и треножник», — нашлась Даффи, пока я не успела ответить. И обвиняюще указала на меня. — Она устраивает нам хорошенькую взбучку, когда ее очередь играть бегуму,[12] но, когда очередь наша, она…
Хорошая работа, Дафф, подумала я. Я бы и сама не смогла сочинить лучшее объяснение в спешке.
— Я удивлен тобой, Офелия, — произнес отец. — Я бы не подумал…
И тут он умолк, не в состоянии подобрать нужные слова. Временами казалось, будто он… Как это сказать? Боится мою старшую сестру.
Фели терла лицо, жутко размазывая жженую пробку по лицу. Я чуть громко не рассмеялась, но вовремя поняла, что она творит. В попытке вызвать сочувствие она растерла краску так, что получились темные театральные круги под глазами.
Мегера! Как актриса, гримирующаяся прямо на сцене, смелое, нахальное представление, которым я не могла не восхититься.
Отец завороженно смотрел. Как человек, зачарованный коброй.
— Ты в порядке, Флавия? — спросил он, все еще стоя на третьей ступеньке снизу.
— Да, отец, — ответила я.
Я чуть было не добавила «Спасибо, что спросил», но вовремя остановилась, боясь перестараться.
Отец молча окинул печальным взглядом каждую из нас по очереди, как будто в мире не осталось подходящих слов.
— В семь часов будет совещание, — наконец сказал он. — В гостиной.
Бросив последний взгляд на нас, он развернулся и медленно побрел по лестнице вверх.
— Дело в том, — говорил отец, — что вы, девочки, просто не понимаете…
И он был прав: мы не больше понимали его мир, чем он наш.
Его мир был миром конфетти: ярко раскрашенная вселенная королевских профилей и живописных видов на липких клочках бумаги; мир пирамид и линкоров, шатких висячих мостов в отдаленных уголках земного шара, глубоких гаваней, одиноких сторожевых башен и изображений голов знаменитых людей. Проще говоря, отец был коллекционером марок, или филателистом, как он предпочитал себя именовать и чтобы его именовали другие.
Каждый миг своего бодрствования он тратил на то, чтобы всматриваться в клочки бумаги через увеличительное стекло в вечном поиске дефектов. Открытие единственной микроскопической трещинки на эстампе, из-за чего на подбородке королевы Виктории мог появиться нежеланный волосок, приводило его в восторг.
Сначала будет официальное фотографирование и экстаз. Он принесет из кладовки и установит в кабинете треногу, древний пластиночный фотоаппарат с особенным приспособлением, именуемым макроскопической линзой, позволяющей ему снимать крупный план образца. В результате после проявки получалось изображение, достаточно большое, чтобы занять целую книжную страницу. Иногда, пока он радостно проделывал эти манипуляции, мы, бывало, улавливали напевы из «„Пинафора“ ее величества» или «Гондольеров»,[13] дрейфующие по дому, словно беженцы.
Затем наступал черед письма, которое он отсылал в журнал «Лондонский филателист» или аналогичные места, и вместе с ним приходил черед кое-каких чудачеств. Каждое утро отец начинал приносить к столу кучи писчей бумаги, которые усердно исписывал, страницу за страницей, бисерным почерком.
Неделями он бывал недоступен и оставался таковым до того момента, пока не дописывал последнее слово на тему «лишних усов» королевы.
Однажды, когда мы валялись на южной лужайке, глядя в голубой свод идеального летнего неба, я сказала Фели, что отцовские поиски несовершенств не ограничиваются марками, а временами распространяются на его дочерей.
«Захлопни свой грязный рот!» — отрезала она.
— Дело в том, — повторил отец, возвращая меня к настоящему, — что вы, девочки, не понимаете серьезность ситуации.
Главным образом он имел в виду меня.
Фели, конечно же, донесла на меня, история о том, что я растворила одну из жутких викторианских брошей Харриет, журчала из ее уст так же радостно, как гомон ручья.
— Ты не имела права брать ее из гардеробной твоей матери, — произнес отец, и на миг его холодные голубые глаза устремились на мою сестру.
— Прости, — ответила Фели. — Я хотела надеть ее в церковь в воскресенье, чтобы произвести впечатление на Дитера. Это неправильно с моей стороны. Мне следовало бы попросить разрешения.
«Неправильно с моей стороны»? Я услышала то, что услышала, или у меня слуховые галлюцинации? Скорее солнце и луна пустятся в веселую джигу в небесах, чем одна из моих сестер извинится. Просто неслыханно.
Дитер, о котором упомянула Фели, — это Дитер Шранц с фермы «Голубятня», бывший немецкий военнопленный, решивший остаться в Англии после прекращения военных действий. Фели имела на него виды.
— Да, — сказал отец. — Тебе следовало бы.
Когда он снова обратил внимание на меня, я не могла не заметить, что складки во внешних уголках его глаз — складки, которые, как я часто думала, придают ему аристократичность, — были еще тяжелее, чем обычно, делая его печальным.
Ознакомительная версия.