— Ведин не успел порадоваться даже своему званию подполковника, — ответил Шарипов.
— Да, не успел. Он не успел. И никогда не забывайте о том, кто и за что его убил. Не смейте забывать! — Степан Кириллович смотрел на Шарипова пронзительно и зло. — Память человеческая так устроена, что она очень многое отбрасывает. Но мы обязаны знать, что именно следует твердо помнить…
Степан Кириллович отпил глоток вина и откинулся в кресле, вытянув ноги вперед.
— Помнить — мстить, — негромко возразил Шарипов. — А мы не можем унижаться до мести.
— До мести не всегда унижаются. До мести иногда возвышаются. И мы ничего не простим. Нет у меня — видит бог — мстительного чувства к этому Причардсу — мулло Махмуду. Но человек этот, каким бы благеньким он сейчас ни представлялся, — мой враг. А человек, которого убили его сообщники, — Ведин — мой друг. И Ведина ничем не заменить.
«Ведина ничем не заменить, — думал Шарипов, возвращаясь в свой кабинет. — Но и никого другого нельзя заменить. Потому что каждый неповторим. Ведина никем не заменить.
Я, которого поставили на его место, на этом месте, может быть, его и заменю. В чем-то я буду хуже. А в чем-то и лучше… Ну, а в жизни?.. А для Зины?..»
Он сел за свой стол, пустой, свободный, крытый зеленым сукном, похожий на поле аэродрома, — ни одной бумажки, только высокая лампа, как аэродромный маяк.
Степан Кириллович предложил ему перейти в кабинет Ведина. И, не дав возразить, жестко добавил: «Это не пожелание. Это распоряжение».
Он последний раз сидел в своем кабинете. В конечном итоге он всегда делал то, что хотел Степан Кириллович. Во всем, даже с Ольгой. За эти годы тысячи раз — на каждом шагу — он убеждался, что думают он и Степан Кириллович по-разному. А поступают одинаково.
«Но ведь в последнее время Степан Кириллович очень переменился, — думал Шарипов. — Это несомненно. Но не только он. Переменился и я. И все вокруг. Но не во всем. В чем-то главном, в чем-то основном мы остались прежними. А он еще больше, чем другие. Потому что он яснее, четче, жестче, чем многие другие, определил для себя, что следует помнить. А о чем можно и забыть. И это, вероятно, и лежит в основе теории поведения, теории поступков…»
Глава сорок девятая,
которая называется «И снится страшный сон Татьяне…»
Кто не помнит прошлого, осужден на то, чтобы пережить его вторично.
Джордж СантаянаТане приснился странный сон, будто бы Володя Неслюдов, совсем как гора, толстый и громадный, в генеральском мундире с такими эполетами и кистями, какие она видела на картинах, изображавших царских генералов, сидит за каким-то столом с блестящей крышкой, словно сделанной из полированного металла, и записывает что-то в толстую книгу с пергаментными листами. Он один за этим столом. Один. Но Таня видит, что он записывает в книгу и знает, что с того времени, когда она жила, прошла уже тысяча лет. Слово за словом возникало перед ней в этой книге, как титры кинофильма: «… а так как люди тогда воевали и убивали друг друга, а между тем лично друг к другу воевавшие никакой вражды не испытывали, то из этого следует логический вывод, что они были людоедами и питались, пожирая убитых, о чем также свидетельствуют кости, найденные при раскопках…»
Ей хотелось сказать, что это не так, но она никак не могла вспомнить во сне, для чего же люди действительно убивали друг друга. Она проснулась с тяжелым чувством человека, который ночью не отдохнул, — ломило в висках, и почему-то болели икры, как бывает, когда проведешь целый день на ногах.
«Какая глупая чушь», — подумала она о своем сне и повернулась к окну. Существовала такая примета, которую она усвоила от своей няни еще в детстве, — если снился плохой сон, нужно было посмотреть на окно, на свет, и сказать: «Куда ночь, туда и сон». И сон сразу забывался. Она много раз убеждалась в действенности этого способа, и, когда уже стала взрослой, даже пыталась расспросить о том, почему так получается, у видного физиолога профессора Сироткина, который был однажды у них в гостях. Но тот только развел руками и сказал, что никогда об этом не слышал.
Но сейчас сон не забывался, и вспоминались все новые подробности, и ломило в висках. Очевидно, она слишком поздно сказала «куда ночь, туда и сон».
Таня вспомнила и без того небольшие, уменьшенные стеклами очков, голубовато-серые, умные и добрые глаза Володи, его необыкновенную деликатность, из-за которой он даже часы носил на внутренней стороне руки, чтобы всегда можно было незаметно, так, чтобы нечаянно не обидеть этим жестом собеседника, посмотреть на них, и подумала о том, как не вяжется приснившийся ей судья с генеральскими эполетами с образом живого Володи.
«И все-таки при всей своей скромности и деликатности именно Володя и является судьей», — думала Таня.
«История — память человечества», — говорил Володя. Когда Таня была маленькой, отец ее часто повторял: «Никогда не лги, и тебе не придется ничего запоминать». Этот принцип, действительно очень хороший в быту, в отношениях людей между собой, мог бы оказаться необыкновенно плодотворным и в области исторической науки. Но, к сожалению, как заметил Володя, самая значительная, самая основная часть работы историка состояла именно в том, чтобы отделить правду от лжи, а сделать это подчас бывало не только трудно, но и почти невозможно.
Через несколько дней после смерти Ведина — Ольга плакала, и, как показалось тогда Тане, не только потому, что так трагически погиб ее знакомый Ведин, но и потому, что между Шариповым и Ольгой произошла какая-то размолвка, — Шарипов навестил их. Он был, как всегда, сдержан, улыбался, и все же в его словах часто прорывалась какая-то прежде незаметная в нем раздражительность и недоверчивость.
И вот тогда-то между Володей и Шариповым и произошел этот спор о том, могут ли историки отделить правду от лжи.
— Никто не знает и не узнает никогда, что же в самом деле думал Бабек перед смертью, — сказал Шарипов. — Никто. И когда вы говорите, что он думал так-то, то вы ставите себя на его место и думаете как вы, а не как он.
— Но ведь речь идет не о мыслях, а о поступках, — возразил Володя. — О том, чтобы отделить поступки, которые он совершал в действительности, от тех, которые ему приписывались.
— Не столько о поступках, сколько об их истолковании, — подчеркнул Шарипов. — А это далеко не одно и то же.
— Но истолкование может базироваться только на достоверном знании поступков, — ответил Володя. — Можно привести множество примеров, когда историческим личностям приписывали, а еще чаще они приписывали себе поступки, которых не совершали…
И Володя рассказал о том, как более трех тысяч лет историки считали победителем в знаменитом сражении при крепости Кадеж египетского фараона Рамсеса Второго. И только к середине столетия историкам удалось доказать, что исходом этой битвы в действительности было поражение Рамсеса. Рамсес, как, впрочем, и многие другие правители-деспоты, которые с древнейших времен обыкновенно сами определяли, что считать правдой, безмерно восхвалялся в надписях, высеченных на скале, сделанных на стенах храмов и на папирусах, надписи эти пели ему хвалу как победителю. Он очень заботился о культе своей личности. Но, как доказали современные ученые, инспирированные им сообщения являлись чистейшей фальсификацией истории.
— И все-таки как бы ни заставляли людей из тех или других соображений запоминать неправду, а правда становится известной, — с неожиданной торжественностью заключил Володя.
— Становится, — отрезал Шарипов. — Но чаще всего слишком поздно.
— Для истории никогда не бывает «слишком поздно» узнать правду. Да и для отдельного человека, пожалуй, тоже, — задумчиво добавил Володя. — А что до истории, то правда всегда перевесит любую, самую мощную ложь. Как это было с Прокопием Кессарийским…
И он стал рассказывать о Прокопии Кессарийском — историке Византии шестого века нашей эры, который написал классический труд в восьми книгах об истории войн Юстианиана с персами, вандалами и готами. Но в конце жизни он оставил еще одну маленькую рукопись, получившую название «Тайная история». Он начал ее такими словами: «… Описывать все как следует раньше было мне совершенно невозможно, пока были еще живы вершители всех этих дел. Ведь сделать это незаметно при том множестве шпионов, какое тогда было, для меня не представлялось возможным, а уличенный, я неизбежно должен был погибнуть самой жалкой смертью: ведь в этом случае я не мог полагаться даже на самых близких своих родных». И эта маленькая рукопись перевесила все восемь книг прославленного исторического сочинения.
«Никогда не лги, и тебе ничего не придется запоминать», — вспомнила Таня. — Но людям нужно знать, что именно следует помнить. Знать, что именно нужно помнить из огромного, состоящего из бесчисленных подробностей свода истории человечества. И это должны сказать историки. Но при этом, — думала Таня, — необходимо, чтобы историки не боялись говорить правду, чтобы они никогда не думали, что «в этом случае я не мог полагаться даже на самых близких своих родных». И не только историки, — думала Таня. — Все люди».