— Десять с рисом, десять с мясом.
— Боря, что с тобой?
— Мэн принял клевую дозу.
Леденцов пропетлял в свою комнату. Войдя, он оглядел ее удивленно, точно оказался тут впервые.
— Откуда взялся шкаф?
— Боря…
— Ты думаешь, я пьян?
И, упав на тахту, позволив себе расслабиться, он честно признался:
— Мама, я умираю.
— Что с тобой, Боря, что?
— Мутит.
— Так пойди в туалет и сделай то, что тебе хочется.
— А что мне хочется?
— Тебя же тошнит?
Но Леденцов вяло смотрел в потолок. Рассыпанные пирожки лежали на его груди бурыми комьями, развернувшаяся воронка покойно прикрыла ноги. Мать схватила его за руку и поволокла в ванную. И пока он раздевался, долго лил на себя горячую воду, потом холодную, потом опять горячую, стояла под дверью и слушала: не захлебнулся бы…
Через час, мокрый, но почти разумный, сидел Леденцов на кухне. Отлетевшее сознание вернулось в определенное природой место, в голову, — правда, не в большие полушария, а куда-то под самую макушку. Чай снимал дурноту, и Леденцов глотал его чашку за чашкой.
— Теперь-то можешь рассказать?
— Выпил я, мама…
— Сколько?
— Бутылку бормотухи натощак.
— Где?
— В Шатре.
— Ресторан такой?
— Тихое местечко в листве.
— С кем хоть?
— С клевыми ребятами.
— Боря, говори по-русски…
— С Бледным, Артистом, Иркой-губой и Шиндоргой.
— Зачем ты примкнул к сомнительным парочкам?
— Почему парочкам? — все-таки высчитал Леденцов.
— Я поняла, что два парня и две девицы.
— Нет, Шиндорга не девица.
— А синяк откуда, а ссадина на переносице?
— Они угостили, — бросил Леденцов, захлебываясь чаем.
— Во время пьянки?
— До.
— И после этого ты с ними пил?
— Мама, у меня такая работа…
— Завтра же я займусь этой работой, — перебила она, готовая заплакать.
— Мама, я сам виноват.
— В чем?
— Размяк от одной бутылки. Начальник парижской тайной полиции Видок мог выпить десять бутылок вина.
— Боря, ну зачем человеку уметь пить?
— Человеку незачем, но оперативник все должен уметь.
Она смотрела на того, кого с детства готовила к научной работе. Вот он — перекрашенный, нетрезвый, краснорожий, с синяком… Ее ли сын? Впрочем, не сын, а оперативник.
После шестой чашки ядреного чая Леденцову захотелось жить. И захотелось есть — дикий аппетит засверлил желудок.
— Мама, зато я теперь знаю, почему пьяный норовит пристать к людям. Сам он выпил, ему противно, на душе кошки скребут… И вдруг навстречу идет трезвый. «Ага, паразит, свеженький, не пил, деньги экономил, здоровье берег… Умный очень!»
— Боря, ложись спать, — невесело прервала она.
— Мама, у тебя на работе хорошая библиотека, — вдруг трезвым голосом заговорил Леденцов. — Возьми мне Ушинского, Крупскую, Макаренко, Корчака, Сухомлинского… И этого… Песталоцци.
Петельников засомневался: имел ли он право дать Леденцову это задание? В сущности, не оперативное, а педагогическое.
Он снял плащ, понюхал ноготки — интересно, кто их ставит? — и распахнул окно. Влажный августовский воздух тронул легкую портьеру. В кабинете запахло акацией, скошенной травой, горячим автомобилем, — этот шумный запах оттеснил терпкость ноготков. Петельников открыл шкаф, где стояло небольшое зеркальце, и причесал мокрые волосы, не высохшие после душа.
Говорят, что воспитание — это искусство. А он послал молодого оперативника, мальчишку, ни жизненным опытом не умудренного, ни этим искусством не наделенного. С другой стороны, воспитание не может и не должно быть искусством. Дар искусства у единиц, у избранных. А воспитанием занимаются миллионы и растят неплохих людей. Без всякого искусства. Сердцем. Недавно он глянул в Герцена и напал на пронзительную мысль, которую даже выписал.
Петельников порылся в ящике стола, нашел блокнот, где среди адресов и телефонов втиснулись скорые слова: «Проповедовать с амвона, увлекать с трибуны, учить с кафедры гораздо легче, чем воспитывать одного ребенка».
А он послал лейтенанта не воспитывать, а перевоспитывать; не одного, а четверых; не ребенка, а почти взрослых людей. Сам же остался на этом… на амвоне. Он снял пиджак, повесил на спинку кресла и отомкнул сейф. В правом углу желтела папка, набитая рапортами, донесениями, записками, протоколами… Ради этой папки он пришел на час раньше, чтобы посидеть в тишине и докопаться до той ускользающей сути, которая увязала бы все эти разрозненные бумаги единой мыслью, именуемой версией. Он бросил папку на стол. Ноготки шевельнулись…
Тихий, какой-то неумелый стук в дверь удивил. Не свои: свои не стучат, свои врываются. Видимо, чья-нибудь жена ищет заблудшего с вечера мужа.
— Да-да! — раздраженно крикнул Петельников, усаживаясь покрепче, ибо он пришел думать и будет думать.
Вошла женщина и осталась у двери. Он ждал обычной фразы: «Дежурный послал к вам…» Женщина поправила грузные каштановые волосы. Петельников вскочил:
— Людмила Николаевна, вы? Что-нибудь с Борисом?
— Он спит.
— Проходите. — Петельников засуетился, не зная, в какое кресло ее усадить.
Они встречались два раза, мельком, но его компьютерная память никого не забывала. В этот ранний час уместно предложить кофе, но секретаря у него не было, а идти за водой, включать плитку и проделывать заварные манипуляции под взглядом гостьи ему что-то мешало.
— Боря вчера пришел пьяным.
— Я приказал, — почти сурово ответил Петельников, как бы утверждая, что приказы не должны обсуждаться ни сыном, ни его матерью.
Они неловко помолчали. Капитан разглядывал ее бледное, как ему казалось, почти голубоватое лицо и думал, что Боря-то спит, а спала ли она? И не эта ли бессонная ночь привела ее сюда?
— Вадим Александрович, вы его начальник и кумир, поэтому я пришла именно к вам с нижайшей просьбой…
— Охотно выполню, — сразу ответил Петельников, пытаясь скоростью слов отогнать догадку.
— Помогите вызволить сына!
— Откуда?
— Отсюда.
— Вы обратились не по адресу, — усмехнулся Петельников, нервно встал, подошел к окну и глянул за акации, на разгулявшийся проспект…
Давно ли Борис Леденцов пришел в уголовный розыск? В двадцать лет, сразу после армии, без опыта и без знаний — взяли по особому разрешению начальства. И сперва никто не понял, зачем взяли и кем. Не то стажер, не то практикант, не то оперативник… Тощ, невелик, рыж — тогда он был еще тощее и рыжее. И вроде бы придурковат, что выказывалось в никем не понимаемых шутках. Впрочем, старшина Переварюха их понимал — смеялся, едва завидев Леденцова.
— А где он, по-вашему, должен работать?
— В науке.
— Да, там легче, — согласился Петельников, возвращаясь за стол.
— У вас, Вадим Александрович, обывательское представление.
— Наоборот. Обыватель убежден, что ученые денно и нощно сидят у микроскопов или синхрофазотронов и выдают открытия.
— Обыватель также убежден, что вы ежедневно бываете в перестрелках и схватках.
— Перестрелки случаются редко, но схватки психологические — ежедневно.
— Зачем эти схватки моему сыну?
— Я и говорю, что вы хотите для него тихой заводи.
— Хочу, чтобы он ушел в науку.
Петельников помнил, что говорит с матерью. Ее сердцу веская логика что стихи голодному. Инстинкт материнства. Чтобы ребенку было легче, мягче, слаще… Но Петельников говорил не просто с матерью, а с матерью работника уголовного розыска; в конце концов, с умным человеком, ибо ум не глупость, его с лица не сотрешь и мимикой не прикроешь. Как же ее ум с образованием не одолеют пращурного инстинкта? Неужели большие полушария и дипломы тут бессильны? Тогда зачем они? И уж если она не понимает, то как спрашивать за воспитание с женщин простых?
— Людмила Николаевна, вы не знаете своего сына.
— Неужели вы знаете его лучше меня? — удивилась она, видимо, наглости Петельникова.
— Хотите, чтобы он ушел в науку… От кого? От друзей, от борьбы, от тяжелой работы?.. Истинный мужчина от всего этого не уходит.
— Я не к безделью его толкаю, а к интересной работе.
— Да он борец! Наукой может заниматься почти каждый, диссертацию может накропать любой грамотный человек… А бойцовская натура — редкость. Нам не диссертаций не хватает, а борцов!
— А мне сына не хватает! Я хочу, чтобы он не пропадал по ночам, неделями, бывал спокоен, не приходил в синяках, ел человеческие обеды… Я хочу, чтобы он жил нормальной жизнью. Что предосудительного в моем желании?
Ее лицо, казавшееся ему голубоватым, порозовело. И Петельников торопливо, в пылу этого разговора, подумал о странностях прекрасного. Леденцов очень походил на красивую мать. Но у сына всего было чуть-чуть больше: волосы рыжее, кожа белесее, нос длиннее, брови незаметнее. Уж не говоря про яркие, клоунские пиджаки и шутовскую речь.