— А кто будет колотиться здесь? — спросил Петельников.
— Вы.
— Так, а вы с Борей станете по утрам пить кофей, — едко согласился он, втягиваясь в запретный для себя спор.
— Вы же любите эту работу…
— И пусть я прихожу в синяках и не ем обедов. Меня вам не жалко. Я же не родной, я — пусть!
— Да, не жалко. Если бы не вы, Боря давно бы бросил милицию.
— Допустим. И пошел бы бродить с геологами, плавать с моряками, лазить в горы или опускаться на дно морское. Он натура клокочущая.
— Тогда пожалейте меня как мать! — Людмила Николаевна сердито тряхнула головой, чтобы удержать слабодушные слезы.
Волосы упали на плечи с песочным шорохом. Она их не поправила — молча отвернула взгляд от капитана, борясь с этими незваными слезами. Молчал и Петельников, ударенный запрещенным приемом. Жалость… Он посажен в этот кабинет не для жалости, а для справедливости. Знает ли эта интеллигентная и красивая женщина, доктор биологических наук, что на другом конце жалости частенько гнездится несправедливость? Было бы время и другой тон разговора, он бы это доказал; он засыпал бы ее примерами из практики уголовного розыска, когда жалость к одному оборачивалась предательством другого. И кого она зовет пожалеть — Леденцова? Нет — ее, мать.
Петельников опять встал и бессмысленно прошелся по кабинету. Его глаза избегали слабеющего лица женщины — смотрели в окно, на проспект. Августовский ветерок откуда-то принес первые желтые листья и повесил на кусты акаций, как медали.
— Он имеет награду, грамоты, ценные подарки, Людмила Николаевна.
— Кто?
— Ваш сын.
— За что?
— Неужели не показывал?
— Нет.
Петельников не верил: сын не делится с матерью своими заслугами? Стесняется хорошего? Не гордится героизмом?
— Настолько вы не любите его работу? — ужаснулся он.
И, бросив окно, подошел к Леденцовой и посмотрел ей в глаза своим жестким взглядом, которого боялась шпана и уважали коллеги. Но взгляда не вышло, он как-то обессилел и потух: перед ним сидела не ученая и не волевая женщина… Сидела мать с бледным невыспавшимся лицом, стянутым вечной заботой о детях, и потому похожая на всех матерей мира.
— Я сварю кофе, — тихо решил Петельников.
И пока он ходил за водой, включал чайник, засыпал порошок, ставил чашки, клал в вазочку сахар и разливал кофе, она пусто смотрела на букетик ноготков. Чашку взяла безвольно, как больная, подчинившись его приказу. И, только отпив половину, негромко заговорила:
— У каждой матери есть мечта, Вадим Александрович. Со школьных лет я видела Борю ученым, в окружении порядочных людей…
— Вам не нравятся его товарищи? — удивился Петельников.
— Кроме вас, никого не знаю, но такая работа, видимо…
— Я про них расскажу, — перебил он, как бы защищая ее от ее же обывательского суждения. — Брали мы как-то Петьку-охотника — бандита и браконьера. Он выскочил из-за дерева с двухстволкой и скомандовал оперативнику: «Ложись, застрелю!» Думаете, оперативник лег?
— А что же ему делать?
— Кубарем покатился под ноги Петьке. У того в глазах зарябило, и первый выстрел промазал, а второй уже не успел.
— Храбрый ваш оперативник, — вяло согласилась она.
То ли они уже перекипели, то ли кофе успокаивало, но разговор пошел спокойный. Впрочем, говорил лишь он, изредка перебиваемый тусклыми вопросами.
— В позапрошлом году пошли грабежи таксистов. Тогда пришлось нашим ребятам заделаться водителями такси. И вот в полночь в одну из машин садятся двое и просят отвезти за город. Только выехали на шоссе, как оперативнику упирается в затылок дуло обреза. Что делать?
— Кричать, — подсказала она.
— Кричать… Оперативник бросает машину в кювет и переворачивается. Результат: оба преступника связаны.
— Как же он сам не пострадал?
— Держался за руль, ждал удара. Или вот еще случай… Шел наш сотрудник ночью и видит, как трое бьют одного. Ни секунды не думал, правда, и самому досталось. Это я вам рассказываю про крупные поступки. А всякая мелочишка?
— Какая мелочишка?
— Например, оперативник простоял двое суток зимой на крыше дома — надо. Или: пришла старушка, ключи забыла, дверь захлопнула и газ включен. Наш сотрудник по стене, по балконам влез на четвертый этаж…
Людмила Николаевна слушала оцепенело. И тогда Петельников догадался, что все делает наоборот — запугивает уже запуганную женщину. В каждом рассказанном случае сотруднику уголовного розыска грозила смерть или увечье. Но Петельников сжал губы. Перед ним была не просто мать, а мать его товарища по трудной мужской работе.
— Людмила Николаевна, я вас немножко обманул…
— Этих историй не было?
— Были, но не с разными сотрудниками, а с одним.
— С кем? — спросила она, уже догадавшись.
— Да с вашим сыном. Им надо гордиться.
И, поправ все законы конспирации, он рассказал про новое, педагогическое задание. Людмила Николаевна слушала уже с интересом. К ней на глазах возвращалась красота, осанка ученой дамы и голубоватый отсвет белой кожи.
Но после второй чашки кофе она печально сказала:
— У меня к вам нижайшая просьба: не посылайте Борю на опасные задания…
Проснулся Леденцов в невыразимом состоянии…
В голове постукивала какая-то деревянная колотушка. Саднило битое лицо. Все еще подташнивало. Хотелось пить так, что язык, казалось, высох. И еще было плохо не от болей и тошнот, а вообще, ни от чего — худо, и все. Жизнь, с ее людьми и делами, стала немила. Одно утешение: мать не видит его вставшего, воспрявшего.
Но сильнее, чем занемогший организм, Леденцова удивило чувство вины. Откуда оно? Вроде бы все сделал правильно и никого не обидел… Почему же на душе скребут кошки, словно подстроил какую-то пакость? Неужели алкоголики страдают так ежедневно?
И он вздохнул, припоминая вчерашнее лицо матери.
Весь день Леденцов возвращал себя к жизни — то и дело вставал под душ, выжимал гантели, пил нескончаемый кофе и дышал по системе йогов. И все-таки подташнивало, стоило увидеть любую бутылку, даже из-под кефира. Облегчение пришло неожиданно после двух тарелок горячих щей, сковороды домашних котлет и трех чашек хорошо заваренного чая. Тогда он принялся за лицо…
Зеркало огорошило. Частая вода смыла толику краски, и в волосах проступила грязноватая медь. Допустим, выгорел. На лбу, с захватом переносицы, бурел ровненький круг; не подумаешь, что ударили, а точно стакан с кипятком постоял. Можно сказать, что авитаминоз. Малахитовая скула, увеличенная опухолью, прямо-таки цвела. Как тут людям объяснишь? Кулак с полки упал? Но Леденцов вспомнил, что объяснять некому: в райотдел он пока не ходок, в Шатре все знают. Желто-медные волосы, бурое пятно, зеленая скула… Не человек, а цветной телевизор.
Ближе к вечеру он побрился, принял последний душ, выпил заключительную чашку крепчайшего чая, припудрил цветовые оттенки лица и накрыл волосы развесистой кепкой. Для Шатра еще было рановато, но Леденцов намеревался идти пешком, чтобы окончательно проветриться.
Ранний августовский вечер надежду оправдал. Сквозь лучи еще незашедшего солнца, сквозь нагретый воздух и тепло неостывших стен сочился неуловимый, вроде бы посторонний холодок. Видимо, уже из сентября—октября. Теперь чуткий лоб улавливал его, как прикладывался к сырой земле. Освежающая ходьба так понравилась Леденцову, что, отшагав час, он нехотя свернул к задворкам. Видимо, в Шатре еще никого нет…
Но в Шатре был полный сбор. Леденцов бросил побеззаботнее:
— Привет, молотки!
— Садись, Желток, — отозвалась Ирка.
— Что поделываете?
Ему не ответили. Бледный вертел нераспечатанную пачку сигарет, оглядывая ее со всех сторон.
— Клевая продукция, — заключил он и передал пачку Шиндорге.
Тот пошевелил губами, силясь прочесть, видимо, нерусский текст, и отдал сигареты Артисту:
— Импортяга.
Грэг покрутил пачку, как диковинную. Она похрустывала целлофаном.
— Фарц.
— Что? — не понял Леденцов.
— Фарцовские.
Сигареты были уже у Ирки. Она их нюхала, как флакончик духов.
— Курево для мэна.
Пачка перешла к Леденцову. Под целлофаном на глянцевой картинке алел лимузин нескончаемой длины, над которым парила золотая корона. И золотые слова, тоже Леденцовым не переведенные, ибо писано не по-английски и не по-немецки. Он передал ее Бледному, полагая, что смотрины кончены.
Но Бледный уставился на пачку с младенческим интересом. Налюбовавшись, передал ее Шиндорге. И сигареты вновь пошли по кругу, как догадался Леденцов, уже не первому и не второму… Наконец-то Бледный ее надорвал. Началась тягучая церемония курения с глубокомысленным и молчаливым погружением в дым, в какое-то блаженство, в которое Леденцов не верил.