в макушку, где среди редких серебристых прядей розовела кожа.
— Баб, я тебя люблю. Очень.
— И я тебя, Мишенька… Не могу видеть, как ты себя изводишь. И, между прочим, зря!
Она задрала голову и усмехнулась:
— Если надо сделать невозможное, но очень-очень важное для тебя — не сдавайся. Иди на «авось».
Озадачила. Ну, как всегда.
Мало ему переживаний, так еще и сон какой-то дикий приснился. Под самое утро.
Как будто в тумане, сумерках он, Майкл Гизли, карабкается по склону холма. Вдали чернеют фабричные трубы, под ногами хрустят камешки, песок, мелкий щебень и битое стекло. Руки мертвых деревьев черны.
Перед ним по склону взбирается человек. Майкл Гизли окликает его — но тот не слышит. И догнать его тоже не получается. Наконец, они поднимаются на вершину холма. Слева от них — остов заброшенной фабрики. Это осколки стекла из ее окон хрустят у них под ногами. С уханьем, крыльями касаясь их голов, пролетает сова. Внезапно все заволакивает густой туман, собственной вытянутой руки — и той не видно.
Кап-кап-кап.
Шых-шых-шых.
Хрр-рясь!
И вот уже туман понемногу расслаивается, а потом и вовсе исчезает. Как будто его и не было.
Майкл Гизли видит перед собой фигуру в доспехах из серебра — невысокую, но крепкую, мощную. Незнакомец поворачивается к нему лицом. Руки в латных рукавицах опираются на меч. И тут, наконец, слетает последний клочок тумана. Луна, как прожектор, заливает все вокруг. Пораженный Майкл Гизли видит — это его шеф! Однако лицо, как и доспехи — кажутся отчеканенным из металла. Оно холодно, непривычно сурово и беспощадно. Неужели это он — комиссар Фома Савлински, по прозвищу «Неугомонный»?! Нет… не может быть! Нет-нет-неээт!
Тут серые, как сталь, глаза обратились к нему, Майклу Гизли. Взгляд их становится теплее, добрее, а на губах незнакомца появляется улыбка. И тут он, Майкл Гизли, просыпается. Вот досада какая!
А под окном в его комнате — камешки, песок и куски щебня. Осколок мутного, старого стекла. И пятнистое перышко. Совиное.
Майкл Гизли не разбирается ни в птицах, ни в их перьях… откуда же пришло это знание? Бог весть!
И тут он просыпается уже окончательно. По-настоящему.
Думы думами, а ноги сами собой привели хмурого Майкла Гизли к магазину игрушек. Он зашел внутрь. На его счастье, покупателей не было. Ни единой души: ни старого, ни малого.
Нет, ему одного не понять… На черта она таскается в этот идиотский магазин? Каждый день, кроме воскресенья, угу. Дома, что ли, скучно сидеть? Хозяину-то — радость, честь ему превеликая, что главная героиня всех газетных полос у него работает. А могла бы… ох, много чего она бы сейчас могла.
На входе Майкл Гизли, с радостью, убедился: поблизости не маячила ни одна «газетная» рожа. Наглая, бесстыжая. Жадная до сенсаций и, если понадобится, не дающая покоя никому. А попробуй такому рожу начистить, чтобы не донимал девчонку — сразу вой поднимется: полицейский сатрап, негодяй и громила без совести и тормозов обидел безобидного человека. Старательного профессионала, чтоб его!
Звякнул дверной колокольчик — и девушка обернулась.
Минуту-другую они пристально разглядывали друг друга. Будто впервые встретились.
Майкл Гизли глядел на лицо девушки — нежное, бледное, со впалыми щеками и такими синими, такими бездонными глазами. Чернота из-под них исчезла, с радостью подумал он. Просто надо было, как сказке — избавиться от старой ведьмы и не запутаться в паутине ведьмы молодой.
Но Мерседес по-прежнему всю одной рукой можно было переломить: сжать покрепче и готово. Боже, боже… одни ребра! Откормлю, решил Майкл Гизли. А той сволочи, которая ее обидеть попытается — башку нахрен оторву и скажу, что так и было. Наконец, громила-стажер вздохнул и прервал раздумья. А потом — очень смущенно, вполголоса произнес:
— Привет! Проходил мимо… дай, думаю, загляну. Ага.
Девушка молчала, слушала. Не прогоняла. И парень приободрился.
— Рука болит? А голова?
— Уже меньше, — улыбнулась Мерседес.
— А, ну хорошо. Значит, заживает помаленьку.
Помялся немного, переступил с ногу на ногу и добавил:
— Знаешь, в двух кварталах отсюда — открылся классный бар. Называется «Две дороги». Автогонки показывают — в записи, правда, но ведь это не суть, да?
Мерседес, будто завороженная, кивнула.
— Во-оот. И народ приличный собирается, не стыдно девушку привести. А пиво какое — бархат и огонь! Я продегустировал, на всякий случай. Чтоб перед девушкой не опозориться. Перед тобой то есть.
Мерседес улыбнулась. Робко, осторожно — будто не верила в реальность происходящего.
— А на закуску там — королевские креветки в сухарях, яичница с беконом и копченые свиные уши. Красота же! — продолжал развивать тему громила-стажер. Майкл Гизли понимал, что говорит явно что-то не то, но уже не мог остановиться.
— Не, там и кофе подают. Если попросить. И не такой паршивый, как в Управлении, бгг! Если захочешь — и свежие булочки, и пирожные с кремом или вишней принесут. Если захочешь.
Мерседес вздрогнула.
— Никаких булочек и пирожных, слышишь?!
— Ну, нет, так нет, — покладисто сказал Майкл Гизли. — Без них обойдемся. Может, сходим как-нибудь, а? Если ты, конечно, будешь не занята.
Он вздохнул, переминаясь с ноги на ногу. Не привык он с приличными, да еще красивыми девушками разговоры разговаривать, эх. Со шлюхами просто: они девки добрые, веселые, побаловался — и никаких тебе проблем. Расстались и забыли друг о друге. С приличной девушкой все иначе, всерьез, ее за руку взять и то боязно. Что ей говорить, как — а хрен его знает. И ведь никакой гарантии… щас откажет, к гадалке не ходи. Как она меня называла? «Черное Чудовище», угу. Ну, спас я ее, ну, спасибо и… прощай. Майкл Гизли вновь тяжело вздохнул — виду него был до того жалобный, что Мерседес едва не прыснула со смеху. В ее синих глазах заплясали искорки, улыбка стала шире.
— А пошли прямо щас! — предложила она. — Если ты, конечно, не занят.
— А пошли! — подхватил он. — Поговорим о стихах, о машинах, и… и, вообще.
Мерседес захохотала. Подхватила сумку, с болтающимся на ручке резиновым пауком, и заперла дверь. Через пять минут они бодро шагали в сторону заветного бара — болтая и дурачась на ходу. А порой — смеясь. Громко и весело.
О, как же ярко светило над ними солнце! И люди вокруг — все, без исключения! — казались им прекрасными, не способными даже на малейшую пакость, не говоря о большем. Самуэль Шамис непременно заметил бы, что в мире сейчас не осталось зла — вот просто ни единой молекулы. О, как же