Я помню, как обняла Летти, когда она отворила нам дверь; помню еще, что задумывалась над тем, как же мне уговорить маменьку, чтобы она ничего не рассказывала нашим сотоварищам по сеансам на Лэмбз-Кондуит-стрит, и стоит ли мне даже пытаться это делать: может быть, после такого нужда в наших сеансах вообще отпадет. Я попробовала уговорить маменьку выпить бокал вина за ужином, но она отказалась.
— Милая Констанс, я совершенно счастлива и совсем не хочу есть. Я пойду лягу спать и увижу во сне Элму. — С этими словами она поцеловала меня и пошла наверх, а я отправилась вниз, на кухню, поужинать с Летти и миссис Гривз и рассказать им — столько, сколько осмелюсь, — из того, чему стала свидетелем; а потом — к себе в комнату, где заснула более глубоким и спокойным сном, чем спала долгое время до этого, и проснулась, когда косые лучи осеннего солнца заглянули в мое окно.
Маменька не вышла к завтраку, но это было в порядке вещей; Летти обычно относила поднос с завтраком наверх в десять часов и легонько стучала в дверь, а потом оставляла поднос, чтобы моя мать забрала его, когда ей будет удобно; так что я почувствовала какое-то беспокойство, только когда часы пробили одиннадцать раз. В конце концов мы решили взломать дверь кочергой и обнаружили маменьку в постели, уютно укрытую одеялом, с прижатой к груди крестильной рубашечкой Элмы и со слабой улыбкой на губах. На ночном столике рядом с ней стоял пустой флакон из-под лауданума и лежала записка: «Прости меня: я не могла больше ждать».
К счастью, дни, которые за этим последовали, я помню очень смутно. Я могу скорее вообразить, чем припомнить, как чувство ледяного мрака заполнило меня всю, словно безутешное горе маменьки снизошло теперь на меня; еще помню абсолютную убежденность, что я никогда больше не буду ни есть, ни спать, а только лежать на кровати у себя в комнате и с сухими глазами вглядываться во тьму, думая о том, что же со мной станет и посадят ли меня в тюрьму, если я явлюсь в полицию и сообщу о том, что совершила. Однако я ничего не сказала о сеансах ни доктору Уорбёртону, ни моему отцу, когда он явился в состоянии предельного раздражения (это было исключительно нечутко со стороны твоей матери, почти прямо заявил он, — отравиться, как раз когда он предполагал начать работу над вторым томом) и объявил, что отказывается от аренды дома.
Мы сидели, как это обычно бывало во время наших редких бесед, за завтраком в столовой; он, казалось, и не заметил, что я ничего не ем.
— Это огромное неудобство, — сказал он, — но я полагаю, тебе придется жить с нами в Кембридже. Моя сестра найдет тебе работу у себя в доме, а в остальном ты должна будешь вести себя тихо и не вызывать больших пертурбаций.
— А что будет с Летти и миссис Гривз?
— Им, разумеется, придется подыскивать себе новое место.
— Но, папенька…
— Будь любезна меня не прерывать. Они получат обычную месячную плату взамен своевременного предупреждения об увольнении, что я считаю более чем щедрым, а ты можешь дать им рекомендации, если сочтешь нужным. А теперь у меня масса дел, которые следует сделать, благодаря твоей матери — то есть из-за этого неприятного события… Нет, ни слова более, прошу тебя. Я вернусь поздно.
К моему великому удивлению, Летти и миссис Гривз приняли эту новость вполне философски. «С нами все будет в порядке, милая моя, — сказала миссис Гривз, — я знаю, ты дашь нам хорошие рекомендации; а вот тебе в Кембридже жизни просто не будет».
И в самом деле, я чувствовала, что скорее отправлюсь в тюрьму, но у меня не хватало духу протестовать. Я послала миссис Визи письмо, которое сочиняла с огромным трудом, сообщив ей, что маменька умерла и что я не смогу больше видеться ни с нею, ни с членами ее кружка; при этом меня не оставляла мысль о том, много ли времени пройдет, прежде чем кружок мисс Карвер пересечется с кружком миссис Визи. И вот маменьку похоронили холодным октябрьским утром; у ее могилы стояли только мой отец, миссис Гривз, Летти и я.
Примерно через неделю после похорон, когда я убирала в сундук мамину одежду, размышляя о том, что же мне делать с вещичками Элмы, ко мне подошла Летти и сказала, что пришел какой-то джентльмен и спрашивает, нельзя ли увидеть меня. Отец, как всегда, отсутствовал: он утверждал, что сбился с ног, улаживая дела по отказу от аренды дома, но я подозревала, что бóльшую часть времени он проводит в музее. Я, словно закоченев, спустилась по лестнице, полагая, что это кто-то явился по поводу книг или мебели, но вместо этого обнаружила в прихожей невысокого коренастого человека, который показался мне смутно знакомым, хотя я была уверена, что никогда раньше его не встречала. На нем был зеленый вельветиновый пиджак, довольно поношенный, и серые фланелевые брюки с пятном краски на одном колене; ему было где-то между пятьюдесятью и шестьюдесятью. На макушке у него сияла лысина, но ее окружала целая грива непослушных каштановых с проседью волос, довольно длинных по бокам, так что они почти закрывали уши. Спутанные бакенбарды, борода и густые усы скрывали его рот и бóльшую часть щек, глаза у него были темно-карие, у нижних век — морщины, а лицо — то есть то, что можно было разглядеть, — сильно обветренное и загорелое.
— Мисс Лэнгтон? Мое имя — Фредерик Прайс, и я полагаю, что, должно быть, прихожусь вам дядей. Я увидел сообщение о смерти моей сестры — вашей матушки — в «Таймсе» и пришел выразить вам свои соболезнования.
Я в удивлении глядела на него: теперь, когда он это сказал, я разглядела в нем слабое сходство с моей матерью.
— Благодарю вас, сэр. Боюсь, мой отец вернется поздно, он редко бывает дома. Не хотите ли выпить чаю?
— Но мне не следовало бы доставлять вам беспокойство в такое тяжелое для вас время.
— Вы не доставите мне никакого беспокойства, — ответила я. У него был тихий и немного нерешительный голос, и что-то в его тоне пришлось мне по душе. — Я буду только рада отвлечься от своих дум.
Я привела его в гостиную, где многие украшения были уже сняты и упакованы: у камина стоял заполненный до половины ящик.
— Вас, наверное, удивляет, почему мы никогда не встречались, — сказал он. — Дело в том, что я потерял связь с вашей матерью после того, как она вышла замуж. Я не имел представления, что она живет в Лондоне, пока на днях не увидел это сообщение. И… ну, если говорить откровенно, мы никогда не были близки, отчасти из-за того, что я редко ее видел. Видите ли, я поссорился со своим отцом: он хотел, чтобы я стал священником и читал проповеди, а я хотел быть художником и писать картины; дело кончилось тем, что он лишил меня наследства, а я сбежал в Италию еще до того, как мне исполнился двадцать один год. Бедная Эстер осталась ухаживать за ним, и я думаю, ей это было не очень-то приятно, — и кто бы мог ее осуждать за это? А потом, когда отец умер, я не мог вернуться… ну, во всяком случае я не вернулся домой. Последнее письмо, которое я от нее получил, было о том, что она помолвлена и собирается замуж. Я надеялся, что она наконец будет счастлива… А потом я вернулся в Лондон в тысяча восемьсот семьдесят пятом и снял дом в районе Сент-Джонз-Вуд, где с тех самых пор и находится моя мастерская, так и не узнав, что у меня в Лондоне есть племянница, которая к тому же живет всего в трех милях от меня.
— А я никогда не знала, что у меня есть дядя-живописец.
— Скорее, мастер на все руки, так сказать. В свое время я был… сейчас вспомню… иллюстратором (так я в основном и зарабатываю себе на жизнь), копировальщиком, чертежником, реставратором, ну и живописцем — каким-никаким, а художником… Это была долгая болезнь? Ваша матушка… простите меня.
— Да, но только не так, как вы… По правде говоря… — И тут я принялась рассказывать ему свою историю. Он слушал меня серьезно, ничему не удивляясь, даже когда я стала говорить о сеансах, и каким-то чудом мне удалось досказать все до конца, не разрыдавшись. — Так что, видите ли, сэр, — хотя мой отец об этом не знает — это я стала причиной смерти моей матери.
— Вы судите себя слишком жестко, — ответил он. — Из всего, что вы рассказали, меня удивляет лишь то, что она не свела счеты с жизнью задолго до этого. Вы совершили великодушный поступок, и вам не за что себя упрекать.
Вот тут я все-таки разрыдалась, но увидела, что это привело его в совершенное замешательство, и постаралась сдержать слезы, как только смогла.
— А теперь вы едете с отцом к вашей тетушке в Кембридж? — спросил он.
— Я никогда ее не видела. Я им не нужна, я и не поехала бы ни за что, но — да, я должна ехать…
— Понимаю, — сказал он и некоторое время молчал.
— Констанс — если мне позволено будет вас так называть, — произнес он наконец, — я холост. И я знаю себя достаточно хорошо, чтобы признавать, что я человек эгоистичный. Я ценю свой покой и тишину, свои удобства, люблю быть уверен, что после завтрака уйду к себе в мастерскую и мне никто не станет мешать в следующие десять часов. У меня есть кухарка и горничная, обе они отличные женщины, но порой они беспокоят меня вопросами. А вот если бы у меня был кто-то, кто вел бы дом, кто-то, кто изучил бы, что мне нравится, а что не нравится, и приглядывал бы за тем, чтобы все шло гладко как по маслу, — скажем, спокойная, сдержанная молодая женщина, и особенно если бы ее отец согласился обеспечить ей некоторое содержание, так как, откровенно говоря, сам я не располагаю средствами… Все это было бы не так уж обременительно, и дом достаточно велик, чтобы у вас было в нем свое собственное помещение…