В зале было жарко, но жара донимала Дорриго куда меньше, чем поэтические чтения внизу. То и дело он снимал с полки книжку, но на самом деле внимание его было приковано к косым лучам солнечного света, лившегося через слуховые окна. Повсюду вокруг вздымались и опускались мелкие пылинки, светясь и сверкая в этих столбах волнующегося света. Он отыскал несколько полок, заполненных старинными изданиями писателей-классиков, и принялся рассеянно перебирать их в надежде найти дешевое издание «Энеиды» Вергилия, которую когда-то прочел, одолжив на время. И все же, по правде говоря, отнюдь не великая поэма античности привлекала Дорриго Эванса, а сама аура, что, по его ощущению, окутывала такие книги, – аура, что излучала сияние вокруг и вовлекала внутрь какого-то иного мира, вещавшего ему, что он не одинок.
И это ощущение, это чувство общности, случалось, переполняло его. В такие моменты ему чудилось, что во всей Вселенной есть всего одна книга, что все тома книг суть просто двери в это более грандиозное, творящееся на глазах произведение: неисчерпаемый прекрасный мир, не воображаемый, а мир такой, каков он есть на самом деле, книга без начала и конца.
От лестницы послышались какие-то выкрики, а следом вышла компашка из шумливых мужчин и двух женщин, одной крупной, рыжеволосой, в темном берете, другой поменьше, блондинки, с ярким пунцовым цветком за ухом. Компания то и дело принималась хриплым хором певуче причитать: «Рви, старина Роули, рви!»
Форменная одежда мужчин являла собой смесь, единящую вооруженные силы Австралии: королевская авиация, королевский военно-морской флот и имперская армия, – сами же мужчины были, как предположил Дорриго, в легком подпитии, и все они так и или иначе старались завоевать расположение той из женщин, что поменьше. Ее же, похоже, не интересовал никто из них. Что-то отделяло ее от всей компании, и как ни старались вояки стать с ней ближе, не замечалось ни одной руки в форменном рукаве, пристроившейся у нее на руке, ни одной ноги в форменной брючине, трущейся о ее ногу.
Все это Дорриго Эванс четко ухватил с одного взгляда, после чего и она, и они ему наскучили. Вся компашка служила не чем иным, как обрамлением маленькой блондинки, и он презирал их за то, что они сдались в плен той, которая явно не достанется никому из них никогда. Ему не понравилась властность, с какой эта женщина обращала мужиков в эдаких, с его точки зрения, рабски угодливых псов, а потому и сама она ему скорее не нравилась.
Отвернувшись, он вновь обратился к книжным полкам. В любом случае думал он тогда об Элле, с которой познакомился в Мельбурне, когда завершал хирургическое обучение. Отец Эллы был видным мельбурнским адвокатом, мать принадлежала к известному скотоводческому семейству, а дед был одним из авторов федеральной конституции. Сама Элла работала учительницей. Если и была она порой скучновата, то все равно ее мир и ее внешность все еще ярко озаряли сознание Дорриго. Пусть разговоры ее были полны банальностей, словно бы наизусть заученных и повторяемых с такой убежденностью, что у него, честно признаться, не было уверенности, что она действительно сама так считает, тем не менее он успел убедиться, что Элла добра и способна преданно любить. А вместе с ней к Дорриго пришел целый мир, казавшийся ему защищенным, вечным, уверенным, неизменным. Мир отделанных темным деревом гостиных и клубов, хрустальных графинов с шерри и односолодовым виски, подслащенным, слегка пьянящим, слегка отдающим клаустрофобным запахом осветленного до блеска сусла. Семья Эллы была достаточно либеральной, чтобы радушно ввести в этот мир многообещающего молодого человека низкого происхождения, и вполне обыденной, чтобы дать понять: условия их радушия будут всецело определяться этим миром.
Молодой доктор Дорриго Эванс не разочаровал. Теперь он был хирургом и, как подразумевалось, намеревался жениться на Элле, она тоже намеревалась, хотя они и никогда не говорили об этом. В его представлении женитьба на Элле стояла в одном ряду с такими событиями, как завершение образования и получение степени доктора, получение назначения и воинского звания – очередной шаг вперед и выше. С той самой поры в пещере Тома, где он убедился в силе умения читать, каждый шаг вперед был для Дорриго именно таким.
Он снял с полки книгу, и, когда подносил ее к груди, книга эта вышла из тени и попала в один из тех солнечных лучей. Он задержал книгу в луче, разглядывая и книгу, и свет, и пыль. Получалось, словно бы существовало два мира. Этот мир и мир потаенный. И тот пользуется преходящими лучами послеполуденного солнца, чтобы предстать как мир реальный: парящие частички бешено крутятся, сверкают, наобум врезаются друг в друга и тут же разлетаются по совершенно другим, новым сторонам. Когда стоишь там, в том послеполуденном свете, невозможно не поверить, что любой шаг будет к лучшему. Он никогда не думал, куда или к чему, никогда не думал зачем, никогда не задумывался, что случится, если вместо движения вперед он врежется, как одна из пылинок в солнечном луче.
Компашка в дальнем конце зала снова пришла в движение и направилась к нему. Двигалась она точно косяк рыб или стая птиц на закате. У Дорриго не было ни малейшего желания находиться с пришлецами рядом, и он отошел в самый конец книжных полок поближе к окнам на улицу. Однако, как у птиц или рыб, движение прекратилось так же внезапно, как и началось, компашка сгрудилась в кучку в нескольких шагах от книжных полок. Уловив, что кое-кто посматривает в его сторону, Дорриго еще пристальнее уставился на книги.
А когда снова поднял взгляд, понял, что привело к движению. Женщина с красным цветком прошла к месту, где он стоял, и теперь – в полосках тени и света – стояла перед ним.
Глаза ее горели синевой газового пламени. Неистовые такие. Несколько секунд для него только они и существовали, ее глаза. И взгляд их был направлен на него. Вот только никакого в этот взгляд не предполагал. Она как будто выпивала его до донышка. Оценивала, что ли? Мнение о нем составляла? Кто ее знает. Наверно, именно безотрывность ее взгляда и вызвала в нем обиду и неловкость. Он боялся, что все это какая-нибудь изощренная шутка, что через секунду-другую женщина разразится смехом и призовет свой косяк мужиков присоединиться и посмеяться над ним. Он сделал шаг назад, уперся в книжную полку: отступать дальше было некуда. Так и стоял: одна рука зажата между ним и стойкой книжных полок, обращенное к женщине тело скривилось в каком-то жутком изгибе.
– Я видела, как вы вошли в книжный, – сказала она, улыбаясь.
Если бы кто-нибудь спросил его потом, как она выглядела, вопрос загнал бы его в тупик. Все дело в цветке, наконец решил он, было что-то дерзкое в том, чтобы носить в волосах большой красный цветок, заткнув за ухо стебелек, и это давало представление о ней. Только, он понимал, на самом деле это вовсе ничего ему о ней не говорило.
– Ваши глаза, – добавила внезапно.
Он ничего не сказал. По правде говоря, он даже не знал, что сказать. В жизни не слышал ничего более нелепого. «Глаза»? И он поймал себя на том, что в ответ невольно пристально воззрился на нее, выпивая ее до дна, так же, как она его. Ее, похоже, это и не трогало вовсе. Возникла какая-то странная и тревожащая близость, необъяснимая осведомленность, которая его потрясла: оказывается, он может запросто обшаривать взглядом женщину, а та и ухом при этом не ведет, раз глазеет на нее именно он.
От этого кружилась голова и одолевало недоумение. Он разглядел у нее не один мелкий изъян, самым заметным из них была родинка справа над губой. И он понял, что вся совокупность ее изъянов и составляет красоту, от этой красоты и шла власть, и власть эта была и осознанной и бессознательной одновременно. По-видимому, пришел он к выводу, она считает, что красота наделяет ее правом обладать всем, что ей хочется. Что ж, им ей не завладеть.
– Такие черные, – проговорила она, теперь уже улыбаясь. – Впрочем, не сомневаюсь, вам об этом уже много раз говорили.
– Нет, – возразил он.
Это была не совсем правда, но ведь никто никогда и не говорил это в точности так, как только что произнесла она.
Что-то помешало ему отвернуться, прервать нелепый разговор и уйти. Он глянул на кружок мужчин у дальнего конца книжных полок. У него было тревожное ощущение, что она говорила то, что и вправду думала, и то, что она ему говорила, предназначалось только ему.
– Ваш цветок, – выговорил Дорриго Эванс. – Он…
Он понятия не имел, что это за цветок.
– Украден, – заявила она.
Похоже, времени у нее оказалось предостаточно, чтобы оценить его, а оценив и сочтя, что он ей по нраву, она смеялась уже так, чтобы дать ему почувствовать: она отыскала в нем все самое влекущее на свете. Выходило так, будто ее красота, ее глаза, все, что было в ней обворожительного и чудесного, теперь существовало еще и в нем.