– Я еще толком не успел познакомиться с новыми сотрудниками, – ледяным тоном ответил Дивайн. – Даже с директором… – Он презрительно фыркнул. Некоторые считают, что зеркало души – это глаза, однако у Дивайна это, безусловно, нос; именно нос способен максимально полно выразить любые его эмоции, даже тщательно скрываемые. В данный момент нос Дивайна явственно порозовел, став того же цвета, что и носик кролика-альбиноса, и презрительно дернулся.
– Возьмите лакричный леденчик, – предложил я.
Он посмотрел на меня так, словно я предложил ему понюшку кокаина.
– Нет, спасибо, – ответил он. – Не хочу себя баловать.
– Жаль, – сказал я, выбирая желтый леденец. – А мне всегда казалось, что возможность капельку себя побаловать очень важна для любого человека.
Дивайн презрительно на меня глянул и сказал:
– Вам – возможно. Ну а вы-то его видели? Нового директора?
– Нет, и уже начинаю думать, что это человек-невидимка. Однако сегодня он все же должен быть здесь к одиннадцати часам, дабы провести брифинг с преподавательским составом. Могу лишь представить себе, до чего все горят желанием узнать, каким образом он намерен разрулить сложившуюся ситуацию. Да и потом, не каждый день все-таки удается познакомиться с супердиректором.
Дивайн несколько раз судорожно фыркнул, и я тут же спросил:
– А вы, насколько я понимаю, уже успели с ним познакомиться?
– Мы всего лишь обменялись несколькими словами.
Только тут до меня дошло, что он как-то странно себя ведет. Доктор Дивайн никогда не отличался особой откровенностью, особенно когда речь заходила о начальстве. Интересно, подумал я, какие это «несколько слов» сказал ему новый директор, если это вызвало у него такое раздражение?
– И что же дальше? – решил я его подтолкнуть.
Однако Дивайн уже вновь обрел привычную сдержанность. Его лояльность по отношению к руководству всегда заключалась в том, что, какое бы сильное недовольство он сам лично ни испытывал, он никогда не стал бы обсуждать эту тему с простыми учителями.
– Вы все увидите сами, – сказал он и вышел из класса, оставив после себя легкий, но безошибочно определяемый аромат святости.
Следующие два часа я просматривал свои старые записи, а потом исписал несколько страничек в дневнике, время от времени балуя себя лакричным леденцом. В «Сент-Освальдз» существуют свои собственные дневники; их вручают как ученикам, так и преподавателям. Мальчики записывают в них задания на дом и кое-какие лекции; учителя – план уроков. Точнее, они это делали, пока три года назад наш казначей не объявил, что расходы на дневники являются для школы непосильным бременем, и еще одна наша традиция мгновенно исчезла. Впрочем, у меня в кладовой сохранился небольшой запас таких дневников – так сказать, для личных нужд. И огорчение мое вызывает не «непосильное бремя расходов», а то, что у меня дома на полке, где уже аккуратно выстроились в ряд тридцать с чем-то дневников с нашим сине-золотым гербом и девизом школы «Сент-Освальдз», появятся дневники какого-то иного, чужого, дизайна. Мне это кажется до некоторой степени аморальным – особенно сейчас, под конец моей карьеры. Ученики, разумеется, могут писать в чем угодно, но я достаточно старомоден и считаю, что преподаватель «Сент-Освальдз» должен пользоваться дневником именно этой школы, а не каким-нибудь органайзером фирмы «Филофакс» или (как один из моих учеников, Аллен-Джонс) ярко-розовым, оттенка шокинг, блокнотом, где на обложке написано «Привет, Котеночек!».
Завтра мои мальчики возвращаются в школу. Этого момента я ждал все лето. В отличие от Дивайна, который, как известно, без тени иронии утверждает, что школа работала бы куда эффективней, если бы в ней совсем не осталось мальчишек, я своих ребят очень люблю и именно по этой причине всегда отказываюсь брать на себя дополнительные административные обязанности, предпочитая ограничиваться преподаванием своего предмета в своем старом классе № 59, а не перебирать в офисе бумажки. В этом году, однако, первый день триместра будет занят в основном всевозможными брифингами, совещаниями и бесконечным обсуждением особенностей нового расписания занятий, продолжительности перемен, количества свободных дней и всевозможной внеплановой работы.
Я уже с неодобрением заметил, что мое новое расписание выглядит непривычно «жидким»; всего двадцать один урок в неделю по сравнению с обычными тридцатью пятью. Всем, конечно, давно известно, что Боб Стрейндж (преподаватель физики) не только с большим подозрением относится к урокам латыни, но и с удовольствием вообще исключил бы этот предмет из расписания. До сих пор, однако, мне удавалось как-то контролировать ситуацию, тем более на своей кафедре я единственный преподаватель, и, вопреки подозрениям некоторых, мои ученики всегда показывали весьма хорошие результаты. Однако в этом году, похоже, Бобу (и, несомненно, при поддержке нового директора) наконец удалось (причем используя государственный учебный план в собственных низких целях!) низвести латынь до уровня факультативного предмета; мало того, его усилиями латынь оказалась в прямой конкуренции с немецким языком, а это означает, что у тех, кто хочет серьезно заниматься иностранными языками, то есть свободно пользоваться ими «на уровне свободного владения» и выше, выбора не будет: им придется взять в качестве второго иностранного немецкий, а дальнейшее изучение классических языков либо отложить до старших классов (полный абсурд!), либо (что еще хуже) выбрать латынь в качестве факультатива и заниматься ею в обеденный перерыв.
Факультатив! Да школа «Сент-Освальдз» знавала времена, когда там все предметы преподавали исключительно на латыни! На латыни полагалось разговаривать даже на переменах, а за неправильное употребление падежей учеников наказывали тростью. Впрочем, должен признаться, так было задолго до моего поступления в «Сент-Освальдз». Но тем не менее, как они смеют?!
Следующие несколько минут я на все лады честил их обоих – и нового директора, и Боба Стрейнджа, – изрыгая проклятия на латыни, древнегреческом и англосаксонском. Заодно я проклинал и доктора Дивайна, который, несомненно, более всех выиграет от этого решения и который с презрением относился к преподаваемому мной предмету с первых же дней своей работы в школе. Мы с Дивайном оттрубили вместе немало – тридцать четыре года, если быть точным, – и за это время он достаточно ясно дал мне понять, что считает латынь не просто устаревшей и вышедшей из употребления, но, возможно, даже вредной, ибо она мешает воплощению в жизнь его тевтонских амбиций. Он если и не друг Стрейнджу, то, по крайней мере, его попутчик; и я подозреваю, что ссылка моего любимого предмета в разряд факультативных связана – как минимум отчасти – с его, Дивайна, влиянием. И все же id imperfectum manet dum confectum erit[13] – так, по-моему, мог бы выразиться Клинт Иствуд. Возможно, еще не все планы раскрыты и все еще может измениться, прежде чем тому или иному из нас придется повесить свое ружье на стену.
В двадцать минут одиннадцатого я снял с бронзового крючка свою мантию, висевшую за дверью набитого всякой всячиной шкафа. Двадцать лет назад все преподаватели были просто обязаны носить в школе мантии. Теперь же я продолжаю эту традицию практически в одиночку. И все же академическая мантия способна скрыть множество грехов – меловую пыль, пятна от чая, сборник поэм Вергилия, спрятанный, чтобы было чем заняться на скучном собрании. Вряд ли, впрочем, именно это собрание будет таким уж скучным, думал я, когда, напялив свою потрепанную старую мантию, тащился в учительскую. Мне хотелось прийти туда заблаговременно, чтобы успеть подкрепиться чаем с шоколадным печеньем перед первым в триместре директорским брифингом.
К моему удивлению, в учительской было уже полно народу. Любопытство, я полагаю. Вообще-то, там становится попросту тесновато, если преподаватели собираются все вместе, но сегодня явно никому не хотелось пропустить возможность занять местечко поближе к арене.
Мое любимое кресло, к счастью, оказалось не занято. Второе слева, прямо под стенными часами, развернутое под удобным углом в шестьдесят градусов. За те годы, что я бездельничал с умным видом на собраниях в учительской, на сиденье этого кресла так четко отпечатались очертания моей задницы, что потребовалось бы нечто большее, чем смена директора, чтобы изменить запечатленный на мягкой подушке рисунок моей пятой точки. Я налил себе чаю и уютно устроился в уголке, держа чашку в руках.
Как оказалось, Эрик Скунс успел прийти даже раньше меня. Эрик не только мой коллега, с которым мы вместе работаем уже более тридцати лет, но и мой друг детства; и он, кстати сказать, полностью разделяет мои опасения относительно политики нового руководства школы; впрочем, он находится в более выигрышном положении, чем я, поскольку преподает современный язык и любит это подчеркивать – особенно когда чувствует себя неуверенно, хотя, честно говоря, состояние неуверенности свойственно ему почти постоянно.