И с той поры ему доставляли великую радость ветер и шум дождя. Он как чудо воспринимал рассвет в жаркий день. Его приводили в восторг улыбки незнакомых людей. Он работал по привычке и по дружбе, видя в этом единственную альтернативу тому, что сам воспринимал как альтернативу. Он приручил стайку сияющих зеленым, голубым и красным опереньем попугаев-розелла, слетавшихся к нему во двор за кормом и водой, которые он им выставлял. Следом заявились крапивники и драчливые медососы, вечные сплетницы амадины-огнехвостки, а время от времени залетали малиновка, ярко-голубые вьюрки со своими мшистого цвета гаремами, капризный переливчатый веерохвостый голубь, сумасшедшие сорокопуты и белоглазки, бодро щебечущие радужные птицы. Порой он часами просиживал на лавке у себя на веранде, наблюдая, как птицы клюют, купаются, отдыхают, прихорашиваются и играют. И в тайне их полета и красоты, в их необъяснимых прилетах и отлетах ему чудилось, что он видит собственную жизнь.
После того как он умер в старом доме, упав с верхней площадки лестницы, откуда кормил птиц, Джоди нашла отцовский горн у него в гардеробе. Горн был старый и неопрятно грязный, сильно помятый. Вместо настоящего ремня болталась связанная узлами красная тряпка. Она продала его во время гаражной распродажи домашней утвари.
Порой его смех вновь звучал в ее ушах в самый неожиданный момент: среди полок супермаркета, когда она высматривала порошок для мытья посуды, в приемной зубного врача, когда она листала журнал с фотографиями знаменитостей. Тогда она всякий раз вспоминала, как он не мог шлепнуть ее, руку, дрожавшую над ней, и слышала, как он говорит:
– Это все, что я знаю. Это почти все, что нужно знать любому.
И себя, снова задающую вопрос: «Какой смысл в музыке?»
И мир вокруг нее, ряды супермаркета с их полками, приемную дантиста с ее креслами-бочонками, гаражную распродажу с безделушками ее отца на двух козлах перед нею и голос, произносящий: «За пятерку отдадите?» И как, когда она отдавала покупку, помятый горн дрожал, не давая ответа.
«Лады, – показалось ей, что она услышала, как произнес горн, когда незнакомец взялся за него. Или это она сама сказала? – Лады».
Дорриго Эванс сидел за рулем машины, проезжавшей перекресток в Парраматте в три часа утра (в дальнейшем во всеуслышание так и не было разъяснено, почему он оказался в том месте в такое время, как не предавался огласке и такой пустяк, как результат пробы на алкоголь), когда впервые ощутил, что летит: его вдруг подбросило в воздух, и на землю он уже не вернулся. Битком набитая пьяными подростками машина (ими же угнанная «Субару», удиравшая от полиции) сбила светофор, горевший красным, и лоб в лоб врезалась в стареющий «Бентли» Дорриго Эванса, разбив обе машины всмятку. Погибли два подростка, и серьезнейшим образом пострадал один из величайших военных героев Австралии, которого выбросило из машины через ветровое стекло.
Три дня он умирал и за это время увидел самые замечательные в своей жизни сны. Свет заливал церковь, где он сидел вместе с Эми. Прекрасный слепящий свет, и он сам, ковыляющий туда-сюда, то впадая в его запредельное забытье, то выходя из него и попадая на руки женщинам. Он летал и, вдохнув запах обнаженной спины Эми, вздымался еще выше. В то время, когда вокруг вся нация готовилась к скорби и одновременно обсуждала упадок молодежи, противопоставляя благородные проявления героизма одного поколения порочной и убийственной уголовщине другого, он потрясенно осознал, что жизнь его только начинается, что в далеких тиковых джунглях, которые давно уже вырубили, в стране под названием Сиам, уже не существующей, человек, который уже умер, наконец-то крепко уснул.
Дорриго Эванс очнулся от жуткого видения смерти. Он понял, что изможден настолько, что моментально заклевал носом, пока люди собирались на развод. Была уже почти полночь. Он повернулся к семи сотням военнопленных, выстроившихся перед ним, и объяснил, что его обязали отобрать сто человек для маршевого перехода в другой лагерь, еще на сто миль глубже в джунгли Сиама. Им предстоит отправиться сразу же после утренней поверки. Людей считали, потом пересчитывали, но число никак не набиралось. С той Дороги приплелись еще люди, запутав дело еще больше. Сержанты старались объяснить, кто присутствует, а кто отсутствует и почему их нет. Последовала ожесточенная перепалка между Фукухарой (безукоризненно по форме одетым даже в такой поздний час) и охранниками, одному из сержантов-австралийцев надавали оплеух и после небольшой неразберихи начали считать сызнова.
За час до этого к нему подошел майор Накамура с Фукухарой и приказал отобрать сто человек для отправки в лагерь у перевала Трех Пагод.
– Ни от одного из этих людей нельзя требовать большего, – вступил в спор Дорриго Эванс. – В этом лагере нет ни одного узника, способного на такой переход.
Майор Накамура продолжал настаивать, чтобы была отобрана сотня.
– Если вы не измените своего обращения с заключенными, они все вымрут, – сказал Дорриго Эванс.
Майор Накамура сообщил, что предпочел бы, чтобы австралийский полковник не вымер.
– Все они умрут, – сказал Дорриго Эванс.
Лейтенант Фукухара опять перевел. Майор Накамура выслушал, потом заговорил. Лейтенант повернулся к Дорриго Эвансу.
– Майор Накамура говорить, что это очень хорошо, – перевел он. – Это сохранит японской армии много риса.
Эванс понимал: если отбирать начнет Накамура, то делать это станет без разбору и в число отправляемых попадут самые больные (наверняка самые больные и попадут, потому как Накамуре от них проку меньше всего), и все они умрут. Если, напротив, это сделает он, Дорриго, то сумеет отобрать самых крепких, тех, у кого, по его мнению, больше шансов выжить. А большинство так и так погибнет. Вот какой перед ним выбор: отказаться помогать посреднику смерти или стать его приспешником.
Пока шел отбор, на плац привели еще больше людей, бывших на легких работах, работавших на кухне или в лазарете, пока они стояли, больные и изнуренные голодом, пока кто-то время от времени падал от изнеможения, и его просто оставляли лежать в грязи, узники смотрели, как появилась длинная колонна японских солдат, марширующих по неровной дороге, идущей вдоль дальней стороны плаца, которая, когда ее не делали непроходимой муссонные дожди, служила вспомогательным путем на железную дорогу.
Японские солдаты шли на бирманский фронт – до него было несколько сотен миль через непроходимые джунгли. Они были грязны и измотаны, но все равно упорно шли в ночь, лишь изредка хрипя и постанывая, подталкивая или вытягивая по спицы утопающую в грязи артиллерию. Некоторые выглядели больными, многие были до того молоды, что вполне могли сойти за школьников, и вид у всех был жалкий.
Дорриго Эванс уже несколько месяцев не видел так близко японские войска. На Яве он проникся к ним уважением не как к близоруким шутам, какими их рисовали австралийцам офицеры из разведки, а как к серьезному противнику. Однако этим японским солдатам, что явно маршировали весь день, да еще и прихватили добрый кусок ночи по пути к ужасам нового фронта, судя по их виду, война принесла столько же бед, сколько и самим военнопленным – сломленные, вываленные в грязи, изможденные. Дорриго перехватил взгляд одного из солдат, который нес фонарь «молния». На его детском личике глаза казались громадными, взгляд их был мягок и раним. Ему было никак не больше семнадцати. Кого он видел в австралийском офицере, Дорриго Эванс и представить не мог, но только не дьявола, и не было ненависти в солдатском взгляде. Солдат споткнулся, потом остановился, все еще не сводя глаз с австралийца. Вероятно, увидел что-то, вероятно, слишком устал, чтобы что-то увидеть. У Дорриго Эванса появилось неудержимое желание обнять его рукой за плечи.
Неожиданно японский сержант (видя, как солдат попусту таращит глаза) подошел и зверски ударил его по лицу бамбуковой палкой. Солдат тут же вытянулся в струнку, пролаял какие-то слова извинения и перевел свой пристальный взгляд опять на джунгли впереди. Дорриго Эвансу было ясно, что этот солдат понимает, отчего его бьют или куда шлют, не больше, чем военнопленные понимают свою несчастную судьбу. «Далеко ли отсюда его дом?» – раздумывал Дорриго Эванс. В деревне он? Или в городе? Какое-то место, какая-то долина, какая-то улица, улочка, переулок, что, наверное, снится ему во сне, место солнца и ветра, которые ласкают, и дождей, дарующих свежесть, людей, которые заботятся о нем и смеются с ним, это место далеко-далеко от вонючей гнили, удушливой зелени, боли и жестоких людей, которые так легко ненавидят и учат ненавидеть, которые заставляют весь мир ненавидеть. Когда мальчик-солдат проходил мимо, Дорриго увидел кровь на его лице там, куда пришелся удар палки, увидел, что его простая форма покрыта грязью, потерта и пропитана потом, что ни к чему этому не лежит его сердце. И тем не менее, будучи призван (этот мальчик с мягким взглядом и фонарем), он тоже станет безжалостно убивать и в свой черед сам будет убит.