— Куда тебя несет? — кричат они мне.
Я отвечаю, что к черту на рога, и продолжаю свой мощный спурт. Мимун[6] рядом со мной — безногий калека.
Наконец передо мной открываются блестящие на солнце рельсы, жаркое марево плывет над насыпью. Я ничего не вижу на ней… Продолжая нестись галопом, я погружаюсь в расчеты в уме, которые не представляли бы трудностей, если бы я сидел за столом, но от бега и волнения они становятся трудновыполнимыми. Поезд шел километров сто двадцать в час, малому, который видел, как упала Клер Пертюис, понадобилось секунд десять, чтобы осознать эту драму, открыть дверь моего купе, пересечь его, перешагнуть через меня и дернуть стоп-кран. Составу нужно было секунд двадцать, чтобы остановиться, итого — тридцать секунд, может, немного больше. Исходя из того, что поезд делал два километра в минуту, за тридцать секунд он покрыл один километр…
Здесь дорога делает поворот. Перед тем как завернуть, я оборачиваюсь. Замерший поезд находится в пятистах метрах от меня. Почти все пассажиры стоят на путях, и я замечаю, как приближается караван скорой помощи, состоящий из начальника поезда, Берю и двух-трех статистов.
Вперед, Сан-А, еще рывок.
Со страстью первой ночи я преодолеваю сопротивление пути. Ну вот и все: я ее вижу, девочку. Недалеко впереди — небольшой зеленый холмик.
По форме холмика я смекаю, что все, что принадлежало ей, раздроблено. Она теперь никогда не станет мисс Францией на фестивале в Ла Ке-лез-Ивлин. Когда хомосапиенс принимает такую позу, это значит, что он созрел для деревянного ящика с серебряными ручками.
Я видел достаточно жмуриков за время моей собачьей карьеры и всегда оставался спокоен, но трупы хорошеньких девочек, должен вам признаться, меня очень огорчают. Мне кажется, что калечат саму природу, в этом я эстет от искусства, как бы сказал один из моих друзей, которого принимали за экспонат в музее Шампиньоль.
Малышка Клер была такой юной!
«Что остается от наших двадцати лет», — пел Шарль Трене! Из ее годиков не вернуть ни одного.
Ее очки, которые так соблазняли меня, лежат в кровавом месиве. Ужасно смотреть на ее тело, расчлененное, изрубленное, раздробленное. Бедное дитя.
Спасательная команда прибывает. Берю сипит, как тюлень, который только что крупно выиграл в национальную лотюрень.
— Это она? — удается ему прошептать.
— Да.
— Что тут случилось? — беспокоится начальник поезда.
— Разве не видно?
— Эта особа упала?
— Слегка, и, наверное, ушиблась.
— Она была с вами?
— Просто она ехала со мной в одном купе. Я плету ему историю о том, как тот тип дернул через мою щиколотку щеколду стоп-крана.
— Она носила очки, — говорю я. — Похоже, что она собиралась в туалет и ошиблась дверью.
— Значит, это не самоубийство?
— Конечно, нет. Перед тем как выйти из купе, она взяла косметичку из чемодана…
Действительно, а что случилось с упомянутой косметичкой? Я напрасно верчу головой, ее нигде нет. Может, она упала на рельсы раньше моей подружки?
Я продолжаю движение. Через несколько метров железнодорожные пути проходят под дорогой. Образуется короткий туннель, с обеих сторон которого выбиты ниши, предназначенные для дорожных рабочих.
Толстый, который присоединился ко мне, спрашивает, что я ищу, я говорю ему о пропаже косметички. Мы обследуем еще двести метров путей: ноль, нет больше косметички, как нет монет в Министерстве финансов. Она испарилась.
— Стой, глянь, что я нашел! — говорит Берю, наклоняясь. Он показывает мне мужскую перчатку из безусого пекари. Совсем новенькую перчатку. Эта вещь лежала не на рельсах, а перед одной из ниш, выдолбленных в бетонированной арматуре автодорожного моста.
Задумчивый, я засовываю ее поглубже в карман. Мы снова присоединяемся к группе пассажиров. Начальник поезда ушел за брезентом, чтобы прикрыть труп маленькой Клер.
— У тебя расстроенный вид! — говорит Толстый.
— Есть от чего, а?
— Думаешь?
Сам он всегда хватает удачу за хвост, потому что так ее легче таскать за собой.
Берю сохраняет расположение духа независимо от того, что перед ним — растерзанный труп малышки или антрекот из торговки вином.
Чихал он на свою судьбу двуногого смертного. Не принимайте это за философскую черту. К тому же философия — это искусство усложнять себе жизнь в поисках ее простоты. На самом деле настоящая философия — это глупость. С этой точки зрения Толстый — законченный философ; он может видеть насквозь…
— Я знаю, что у тебя в башке, Сан-А, — объявляет он, а его хитрый видон напоминает деревенский чугунок.
— Неужели?
— Да. Ты говоришь себе, что малышку сбросили с поезда, так? Ты не веришь в ее идиотское падение?
— Что-то в этом роде.
— И ты прав, — допускает Пухлый, — потому что, скажу тебе, среди бела дня, даже если ты так близорук, что говоришь генералу: «Добрый день, мадемуазель», невозможно принять дверь вагона за дверь сортира. Все равно видно, что она застеклена и сияет от солнца…
— Есть свидетель, — говорю я. — Мужик, который решил заняться тяжелой атлетикой со стоп-краном в моем купе.
— Почему в твоем? — настаивает Берю, который хоть и обладает низкочастотными мозгами, но в случае надобности умеет по крайней мере с ними обращаться.
Я поднимаю бровь.
А правда, почему в моем?
— Случайность, — говорю я все же. — Этот парень находился в коридоре напротив моей двери. Он влетел в ближайшее купе, логично, а?
— Ладно, а ты уверен, что в ту минуту, когда малышка начала рубать щебенку, этот хрен стоял перед твоим купе?
Я свистаю наверх все мои воспоминания. Вымуштрованные, они являются и выстраиваются в ряд, как сказал бы Шарпини.
Да, пятидесятилетний как раз стоял в коридоре. В тот момент, когда Клер выходила, я заметил, что он курил сигарету около моей двери, и готов держать пари на что хотите и еще что-нибудь, что он не двинулся с места до того, как совершил набег на мои ходули.
— Я в этом уверен.
— Одно предположение, — говорит Толстомясый, — а может, кто-то другой отправил девушку подышать свежим воздухом, а твой клиент в это время стоял на стреме?
— Определенно, — вздыхаю я, — он тебе не нравится. Зачем ему было дергать стоп-кран в таком случае? Ему достаточно было промолчать…
Берю застегивает последнюю оставшуюся в живых пуговицу на штанах, которые расстегнулись во время его шального перехода.
— Сегодня утром, дружище, тебя просто разыграли! Пошевели мозгами: если бы девочка исчезла и ее останки нашли потом, следствие могло принять гипотезу убийства. Тогда как здесь какой-то придурок, который все время был у тебя на глазах, заявляется и орет, что он только что стал свидетелем несчастного случая, у тебя нет оснований не верить ему. И все решают, что это был несчастный случай!
Я останавливаюсь. Мы стоим рядом с почтовым вагоном, в котором оба пететиста закусывают в полной безмятежности.
— Что там за шум? — спрашивает один из них, рот которого набит колбасятиной.
— Мой тебе совет, прежде чем идти туда глазеть, набей как следует брюхо, — говорит Берю, — иначе тебе понадобится бычья доза кисляка, чтобы вернуть аппетит.
— Послушай, Толстый, — бормочу я, — ты сегодня в ослепительной форме. Тебя что, накачали витаминами? То, что ты мне выложил по поводу незнакомца, не так глупо… Пойдем возьмем интервью у этого мсье.
Воспоминания о «мерседесе», который среди бела дня подавал сигналы фарами, заставляют меня поверить в то, что своим нюхом Берю верно почуял дичь. Эта деталь, как и национальный заем, не лишена интереса.
Я влезаю в свой вагон и впустую меряю его шагами во всю длину, так и не найдя моего пятидесятилетнего. Я пробегаю через весь состав, потом вдоль насыпи, где группы пассажиров обсуждают случившееся: ни шиша.
— Видишь, — злорадствует Толстый. — Твой дружок пошел погулять. Кстати, как хоть он выглядел?
Я описываю его. Не успеваю начать, как Берю останавливает меня.
— На нем были штаны из габардина, подстриженные снизу, и серая поношенная куртка из велюра, так?
— Да.
— Ну вот, старик, слушай, что я тебе скажу, я заметил этого хмыря еще в Панаме. Он стоял у зала ожидания, в котором ты был, и, похоже, наблюдал за тем, что происходило внутри.
— О'кей! Забирай малышкин сундук и мой, — говорю я. — Мы остаемся.
— И что ты будешь делать на шпалах в этой глуши?
— Действовать! — отрезаю я.
— Кое для кого спектакль закончился после первого действия, — острит Толстый.
Глава II,
Что называется, пойти проветриться
— Эй, там! Куда вы претесь? — ревет начальник поезда. Он собирается исполнить для нас концерт Генделя для тяжелых мотоциклов, этот жеденачальник. Видно, возомнил о себе невесть что, с тех пор как уронил одну из своих пассажирок.