Я хотел бы порекомендовать ей использовать гидравлический насос, но засомневался, не поперхнется ли она.
— Производитель-то дома? — спрашиваю я.
— А как же! — ответствует она. — В разгаре лечения. Представляете, этот дурило собирался утром спуститься в кафешку внизу. Я вот что скажу. Здоровье, это как спичка: нельзя играть с… Надо лечиться — будет лечиться! Хотите его повидать — валяйте прямо в спальню. Думаю, он отдыхает…
Следую в спальню. В полутьме, подходящей для отдыха или медитации, Берю распластан на кровати брюхом вниз. Голый. Недвижимый. Храпящий. Его впечатляющие полушария, щедро открытые человеческому вожделению, похожи на Скалистые горы. Что-то белое торчит из Большого Каньона Колорадо. Это термометр. Я щелкаю по инструменту, и вибрация доходит до неисследованных областей Скалистых. Берю зевает и переворачивается на спину. Включает мигалки, зевает снова и узнает меня.
— А, Сан-А!
— Ты меряешь температуру? — говорю я вежливо.
— Да.
— Хотел бы заметить, что он у тебя еще вставлен.
— А! — ответствует Толститель хладнокровно. — Я тоже так думаю…
Он пытается достать термометр, но безуспешно[6].
— Дерьмо! Я его заглотил! — громыхает его Важнячество. — Кто мне приволок такой малюсенький и скользкий термометр? Вот подлюга: проскальзывает, зараза!
— Надо было заказать шипованный термометр, — советую я.
Он пробует с усилием снова, терпит опять неудачу и раскатисто зовет.
— Элоиза!
Появляется тихая образинушка.
Толстяк объясняет ей драматизм ситуации, требует от субретки приложить все силы, чтобы извлечь гуляку. Та, в свою очередь, исследует проблему вблизи и заявляет, что придется попотеть. Для достижения успеха она вооружается древними пружинными щипцами для сахара и начинает операцию без анестезии пациента. Если бы это видели операторы «Антенна-2», они примчались бы с камерой. Прямой репортаж из пукальника Берю, ничего себе? По Евровидению, пожалуйста!
Образина испускает крик триумфа!
— Поймала! — говорит она. И объявляет:
— 36,9! Незачем было так глубоко и засовывать!
— Да ты горничная на все руки, — замечаю я.
— Но позволь, — брюзжит Берю, — за восемь тысяч в месяц можно и постараться, не так ли?
— Где ты откопал эту жемчужину?
— В деревне. Она прозябала у одного старого навозного вдовца, который отстегивал ей пятнадцать сотен в неделю и подбивал клинья сверх нормы. А я теперь — старший инспектор, мне же нужна служанка и страж в конуре, чтоб соответствовать рангу без вопросов. Ну вот, я и предложил Элоизе. Ее смущало то, что она не любит город. Но явление заработка и моя обольстительная улыбка сподействовали, как же.
Он свешивается со своего дебаркадера, чтобы схватить мятую газету, валяющуюся на изношенном ковре. Он свешивается слишком и оказывается вверх тормашками, ругаясь как ломовой извозчик, приложившийся ладонью к вращающемуся колесу. Я помогаю ему взгромоздиться на «семейный суперавтомобиль с двумя выхлопными трубами».
— Не гожусь я для режимной жизни, — вздыхает Берю. — Я не сообщал тебе, что Берта провозглаквакала чрезвычайное положение? Эта корова заставляет меня заглатывать отварной рис и овощи, а сама чмакает деликатесы типа свинины с картошкой и квашеной капустой прямо на моих глазах. Не хочу сказать ничего плохого, Сан-А, но не удивлюсь, если ей понравится чем дальше, тем больше.
— Ты станешь милашкой, Толстяк, — обещаю я, чтобы скрасить его убогое настоящее.
— Ну, я никогда не буду на обложке журналов мод, — отказывается Толстяк. — У каждого в жизни свое гнездо. Моя стезя — суп-жульен и седло барашка; фруктовый салат — это для мисс Шпингалет. Старшему инспектору необходимы калории. На морковном соке не осилишь двести кило в толчке.
Он ностальгически глядит на свои красивые плечи орангутанга, покрытые шерстью и шрамами. Да, он не плотоядный, наш Берю. В разворошенной койке, с огромным брюхом, по которому вьются зигзаги следов многочисленных хирургических чревосечений, с обильной щетиной, усталым взглядом и ртом в форме вентиля сливного бачка, можно сказать, чудовищный король лентяев или околевающая корова, на выбор.
— Ты хотел меня видеть, о преданный друг?
— А, да, подай-ка мне эту мятую штуку, из-за которой я чуть себе морду не разбил.
— Это называется «Аврора», — говорю я, перепасовывая газету.
Он останавливается на первой странице, где расположено фото дамы Ренар.
— Я хотел тебе сказать, что я знаю эту дамочку с претензиями, — изрекает он. — Я прочел статью и сказал себе, что это может полить воду на твою мальницу…
— Давай, я весь внимание.
— Эту мамашу я встретил в прошлом году. Она была кассиршей в гостинице около Восточного вокзала.
— Верно. И при каких же обстоятельствах ты ее узнал? Ты что, прищучил какую-нибудь монашку в ее борделе?
Берю изображает выражение ужаса.
— Не ори так громко! — умоляет он. — Если Берта, у которой такой слух, тебя услышит, это будет целая драма: она же ревнучая, как тигрица! Нет, я узнал эту добрую женщину не в частном порядке, а во время расследования. Ты помнишь дело Симмона?
— Матрасника?
— Ну, ты балда, клянусь! Нет, ты не можешь помнить, как потому ты был за границей, когда это произошло. Ты что, не слышал о Рудольфе Симмоне?
— Секретном агенте?
— Да. Он умер в прошлом году. Отравился в гостинице, где работала мамаша Ренар.
Я навостряю уши. Вот это начинает меня интересовать.
— Надо же!
— Ага, задергал носом? — ликует Здоровяк, потрепывая шерсть на груди. — Вот история в двух словах. Рудольф Симмон появляется в гостинице «Дунай и кальвадос». Заказывает комнату с видом на вокзал, с ванной и прочее. Устраивается. Утро. Выходит позавтракать. Возвращается в три пополудни с видом весельчака. Подымается к себе в конуру. Ты следишь?
— Шаг за шагом, — уверяю я, — дальше, мальчик!
— Где-то в 17 часов, ему телефонный звонок. Поскольку в комнате треплофона нет, горничная-субретка карабкается, чтоб его позвать. Но он не отвечает, и его ворота задвинуты изнутри… На задвижку! Фиксируешь?
— На мраморных скрижалях! Следуй далее!
— Субретка взывает! Ни фига! — как говорят в народе. — Она беспокоится и зовет настоятельницу… Та прибывает на место. Ответа нет как нет. Тогда она вызывает полицию. Ворота взламывают и находят месье Симмона не живее макрели в белом вине вместо воды. Этот олух проглотил отбеливательную кислоту…
— Это что, коктейль?
— Постой, промашечка вышла: я хочу сказать синильную кислоту, разгрыз ампулу. Осколки стекла нашли во рту…
— Ну и?
— Когда комиссар транспортной полиции усек, что речь идет о международном агенте, он свалил дело на нас. И я был задействован разобраться вплотную. Так я узнал мамашу Ренар.
— А по Симмону расследование что-нибудь дало?
— Черта с два! Приятель действительно покончил с собой. Окно закрыто, задвижка задвинута, сечешь рельеф? Я перетряхнул шмотки и даже отдал их ребятам в лабо: ничего. Впрочем, у него и был-то всего один чемоданишко с вещичками.
— Ты должен знать Фуасса, хозяина гостиницы.
— Да так, видел издалека. Он отсутствовал, когда это случилось.
— Это он вчера явился с Пинюшем.
— А я и не узнал его. Да я и смотрел-то только на нашего хрыча.
— И дело Симмона так и замерло? — спрашиваю я после некоторого раздумья.
— Ага, А что там могло быть после установления факта самоубийства? У этого типа наверняка были заботы. При его ремесле обычное дело.
— Он был постоянным клиентом гостиницы?
— Нет. Остановился там впервые.
— А телефонный звонок? Не навел на что-нибудь?
— Анонимный. Чей-то голос просит месье Симмона. Управительница говорит: «Подождите, сейчас его позовут». Логично? Апосля начинается дерганье из-за клиента. Мамаша Ренар говорит абоненту: «Его никак не найдут, позвоните попозже».
— И что, потом позвонили?
Масис[7] краснеет.
— Я не знаю.
— Ты должен был знать, дистрофик! Не понимаю, как это присваивают Старшего Инспектора таким бездарным легавым.
Ребенок подземелья артачится.
— Я повторяю, речь шла о банальном самоубийстве, Сан-А. Не стану же я выдергивать ноги из задницы нашему Пинтрюшу, чтобы пытаться узнать девичью фамилию его прабабушки!
— Самоубийство может быть и банально, но не личность самоубийцы! — уточняю я. — Задача настоящей ищейки — это именно попытаться раскрыть тайны, которые прячутся под различными фактами.
Толстяк, заметно униженный, выбирается из ситуации воистину нестандартно:
— А мою ж… видел? — спрашивает он твердым голосом.
И поскольку он дал мне возможность полюбоваться вышеупомянутой частью своего тела, я формулирую приговор без обжалования: