– По долгу службы.
– И что?
– Еще наслушаетесь, дорогой, весь Париж только об этом и говорит.
Карегга остановил машину перед бывшей скобяной лавкой, которая служит нам домом. Я посмотрел на витрину магазинчика, взялся за ручку дверцы, но так и остался сидеть рядом с Кудрие. Карегга смотрел на меня в зеркало заднего вида. Кудрие потянулся и открыл дверцу, для меня.
– Они вас ждут.
***
Да, они все ждали меня. Это-Ангел и Верден, Жереми, Джулиус и Малыш, Тереза, Лауна, Клара, мама и Ясмина, Амар и весь табор Бен-Тайеба, Марти и, конечно же, Жюли, Сюзанна и Жервеза. И еще кое-кто в животе у Жервезы. И шампанское.
Я остановился на пороге.
И сказал:
– Я хотел бы поспать. Можно?
***
Я долго плакал во сне, прежде чем проснулся.
– Это ничего, Бенжамен, – прошептала мне на ухо Жюли, – немножко устал, вот и все.
Я плакал, я рыдал под сенью цветущей Жюли.
– Нужно же когда-нибудь и поплакать.
Она меня укачивала.
– Вернуться домой из тюрьмы, например, чем плохой повод?
Она объясняла мне этот феномен.
– Это поророка, Бенжамен, место, где встречаются воды Амазонки и Атлантики, смешение чувств… бескрайний разлив, невообразимый грохот!
Я отчаянно цеплялся за ее гибкие ветви.
– Хочешь, я расскажу тебе о самом замечательном моем потопе?
И я заснул второй раз под журчание ее поророки.
– Это было на следующий день, после нашей с тобой встречи, Бенжамен, ты помнишь? Тогда поророка длилась недели… Моя свобода налетела на мое счастье. Я много плакала, много целовала, много ломала… а потом ты пришел за мной… ты прорвал дамбу… ты поднялся до самого моего истока… и стала я такой счастливой…
Она смеялась в тишине. Я уже слышал ее откуда-то издалека.
– Такой счастливой и такой глупой…
Беспощадное перо Королевы Забо вычеркнуло бы эту метафору Амазонки и Атлантики, найди она ее в рукописях Жереми. Я прямо слышу, как она говорит: «Это слияние вод, мой мальчик, не слишком хорошая метафора: у нее дурной привкус!»
В конце концов я осушил слезы, и мое племя помогло мне прийти в себя. У меня было все: грудь Жюли, голос Клары, смех Малыша, истории Жереми, добрые предзнаменования Терезы, язык Джулиуса, транквилизаторы Лауны, бодрящее зелье Бен-Тайеба, кускус Ясмины, похвалы мамы – «Ты хороший сын, Бенжамен», – любовь любимых, дружба друзей… (О, сколько у нас неотданных долгов!)
Мое выздоровление шло не само по себе. Оно повлекло за собой конфликт предписаний.
– Надо выводить Бенжамена в свет, – утверждал Жереми.
– Ему надо общаться! – подначивал Малыш.
– Ему надо отдыхать! – возражала Тереза.
Что до меня, я был согласен, чтобы меня оставили в покое. (Такое решение особенно легко принимать в тюрьме.) Честно говоря, я бы охотно разбил свою палатку прямо на Жюли, но Жюли стерегла живот Жервезы.
– Мне удобнее оставаться на ночь у Жервезы, никогда не знаешь, что может случиться. Она столько работает, что роды могут начаться в любой момент.
Теперь было две Жюли – моя и Жюли Жервезы.
– Ты знаешь, она – удивительная. Ее тамплиеры готовы перестрелять друг друга, а ей – все равно: ни малейшего желания узнать, ни кто сделал ей этого ребенка, ни как. Она, как ни в чем не бывало, продолжает возиться со своими шлюшками, а те смотрят на нее так, будто это совершенно естественно для девственниц: забеременеть. Этот ребенок – какая-то странная очевидность, Бенжамен. Небесная, что ли.
Жюли покидала меня. Она вставала. Она поднималась, держась руками за бока и скривив рот от внезапной боли.
– До завтра.
Она выходила из нашей комнаты, неся впереди себя живот и переваливаясь уточкой. Она осторожно спускалась по лестнице и проходила через нашу лавочку, как беременная на сносях. Никто не смеялся, видя, как она ходит. Это была уже вовсе не смешная карикатура на меня, Бенжамена, в состоянии эмпатического материнства, просто Жюли носила в себе загадку Жервезы.
***
Надо знать Жереми: меня все-таки вывели на улицу не только для того, чтобы воспоминание о заточении поскорее выветрилось у меня из головы, но и затем, чтобы заполнить чем-нибудь отсутствие Жюли: домашние обеды у Амара, у Забо, у Тео, у Луссы, у Жервезы, у Сюзанны с кинолюбителями, поход в ресторан с Кудрие, силистриевы вечеринки, встречи с новыми друзьями за этими дружескими столами, новые приглашения, выражения симпатий, разнообразие лиц, но в меню всех разговоров – одно и то же блюдо: фильм старого Иова!
Кудрие был прав, Париж только об этом и говорил.
Жереми этому не удивлялся.
– А о чем же еще говорить, по-твоему? О выборах? Кто справа сделает правых? Кто слева опрокинет левых? Какой зеленый умоет своих? Кому центр продаст центр? И кто из этих трюкачей будет иметь нас следующие семь лет? Это продолжается месяцами, Бен, нас развлекали этим все время, пока ты сидел! Хочешь, скажу, что ты пропустил? Собрание антропофагов.
– Да, этот фильм и в самом деле спас Францию от президентской кампании, – подтверждает Королева Забо. – Во всяком случае, это было настоящее событие!
Заявление категорически опровергается Сюзанной и киноманами.
– Никакое не событие, а совсем наоборот! – вопил Авернон. – Полное извращение. Взбитое в крепкую пену месяцами рекламы! Давно ли о событиях стали оповещать заранее, почтеннейшая?
– Ну, пусть не событие – явление…
– Все видики включились на первой же секунде этого вашего явления, – вставил Лекаедек. – Теперь фильм старого Иова превратился в явление множественное!
– По меньшей мере, это культурная акция, – настаивала Королева Забо.
– Акция, ставшая продукцией, – поправила Сюзанна.
– Хотите, скажу, в чем настоящее событие, уважаемая? – заключил Авернон. – Настоящее событие в том, что мы одни не видели этого фильма!
***
И в самом деле, ни один из них не стал смотреть этот фильм. Ни Сюзанна, ни кто-либо из двенадцати избранных. Это было для них делом принципа. Что-то вроде верности памяти Иова и Лизль. Они, кому и был предназначен этот фильм, они, единственные, кто обладал правом на просмотр, данным самим старым Иовом, они закрыли глаза и заткнули уши в тот час, когда вся планета с жадностью поглощала эту пленку. В тот вечер они развернули свой телевизор к стене и устроили дикую пьянку, которая прекратилась не раньше, чем потухли последние экраны засыпающего города. Они знали уже, что проведут остаток своей жизни в борьбе против видеозахвата, но смело принимали этот вызов. Это добровольное лишение единственной привилегии станет их знаменем в последнем бою за честь настоящих любителей кино. Они никогда ничего не узнают об этом фильме: таков был данный ими обет!
Да, да, да… но на следующий же день их захлестнули разговоры. Они накатывали на них из-за каждой открытой двери. Восклицания друзей, комментарии в ресторанах, болтовня коллег, вплоть до суждений банковских служащих, до пустой брехни парикмахера – у каждого встречного изо рта торчал кусок фильма. То же самое в прессе, которую они читали: ни одного журнала о кино, ни одного культурного приложения, в котором говорилось бы о чем-нибудь другом. Ни одной радиопередачи, достойной называться таковой, в которой не комментировалось бы это событие. Один единственный показ – и фильм старого Иова превратился в то, чего он боялся больше всего на свете: в тему для разговора!
***
Основное мне рассказала Жюли.
– Иов снял на пленку всю жизнь Маттиаса, вот и все.
– Как это, всю жизнь?
– Весь жизненный путь Маттиаса. От рождения до смерти. Начиная с родов Лизль…
– А смерть? Иов заснял и смерть Маттиаса тоже?
– Да. И роды Лизль.
– Иов снял убийство Маттиаса?
– Маттиас не был убит, он скончался во время очередного сеанса съемки. Скорее всего, отек Квинке. Должно быть, к тому моменту, когда шайка Сенклера явилась за фильмом, он уже был мертв.
– Что это значит: снимал жизнь Маттиаса?
– Именно то и значит. Сначала ты видишь, как вылезает младенец из живота Лизль, лежащей на койке – узкая такая кровать, почти носилки, потом ты видишь его ребенком, опять-таки голым, на той же маленькой кроватке, потом – ребенком постарше, подростком и взрослым, все на той же кровати, и наконец, ты видишь его семидесятипятилетним Маттиасом, пожилым человеком, на пороге глубокой старости. И ничего больше. Никого рядом с кроватью. Фильм показывает эволюцию этого нагого тела, с одной и той же точки, статический план, без монтажа: пленка за пленкой, склеенные концами, лента длиной в семьдесят пять лет.
– Иллюстрация к словам маленького Иова, когда он говорил, что кино дает возможность поймать бег времени.
– Буквально. Сначала он снимал младенца каждый день (может быть, даже и не один раз в день, по несколько секунд), потом сеансы стали повторяться реже, но все же довольно часто, пока тело росло, в период зрелости сеансы стали совсем редкими, а затем, когда заявила о себе старость – снова участились. Тело развивается и стареет на протяжении семидесяти пяти лет, сжатых до трех часов кинопленки.