Наталья Георгиевна Нечаева
Скинхед
В подвале было влажно, смрадно и очень жарко. Жар шел отовсюду: от перекаленных ржавых труб, обмотанных замурзанным разлохмаченным войлоком, грязного мокрого пола, где парили лужицы сочащейся из батарей мутной воды, липких бородавчатых стен и даже старого раздолбанного дивана, который испускал волны горячей тошнотворной вони, забивая рот смесью запахов мочи, пива и спермы. И все же главным источником этой изнуряющей дурманом жары были не трубы, стены или диван. Нечто, исполняющее роль адской перекаленной сковородки, пыточно поджаривающей тело, было где-то близко, рядом, только вот понять или увидеть, что или кто порождает этот смертельный непереносимый жар, никак не удавалось.
Ваня мучительно пытался сообразить, откуда так немилосердно печет, наконец уловил — солнце! — и теперь все норовил спрятаться от него, низкого, горячего, неведомо как зарулившего этой стылой ноябрьской порой в его тайное пристанище. Однако мерзкое светило, словно бы разгадав его намерения, нарочно падало ниц и мгновенно превращалось в жгучий громадный костер, который закольцовывал беспомощное тело в обжигающую раскаленную пружину. И кольца этой пружины все сжимались и сжимались, обугливая до самых костей руки, ноги, голову, особенным смертельным захватом собираясь на горле, чтоб окончательно перекрыть ток хоть и смрадного, хоть и дымно-горячего, но все же — воздуха.
Рим все не шел и не шел. Корчась, будто догорающая головешка, в жестких языках пламени, посекундно умирая и воскресая, Ваня никак не мог уследить за временем, да и не пытался. Просто совершенно точно знал: Рима нет давно. Так давно, что сто раз можно было бы купить и воды, и еды, и аспирина. Хотя зачем аспирин? Кому? От него, Ваня помнил по детству (взрослым-то он никогда не болел), становится еще жарче, а уж куда больше? Тогда зачем лекарство? Кто-то из них простужен? Вроде Рим сказал, что аспирин нужен ему, Ване. Потому что у него — рука…
Рука… Ваня попробовал шевельнуть обгоревшей в недавнем пламени конечностью. И тут же ухнул в шипящий чан с кипятком. Пузыри, скачущие на поверхности бурлящей воды, ринулись сквозь ослепшие глаза прямо внутрь головы и стали лопаться там, превращая в сухой пар разрывающиеся от боли мозги. Из черепа по горлу острый игольчатый жар стек в грудину, потом в живот, чуток притормозил в паху, скользнул по ногам. Там, где проходил его смертельный ток, не оставалось ничего, кроме тонкой обугленной оболочки. Горячая, изнутри распирающая кожу пустота помогала ненасытному огню, терзающему тело снаружи. И Ваня понял: надо немножко подождать. Когда кожа истончится и сгорит совсем, станет легко и хорошо. Потому что болеть будет нечему.
Изредка, на мгновения, эта дикая пытка огнем и кипятком заканчивалась, и в крошечные промежутки кто-то невидимый, но очень душевный выливал прямо на голову Ване чан ледяной воды. Раскаленное тело, шипя, впитывало влагу, заполнялось до отказа, до барабанной натянутости морозной жидкостью, в которой дробились острые осколки стеклянного льда. Становилось хорошо-хорошо, вольно и прохладно, хотелось свернуться калачиком и наконец отдохнуть, заснув надолго, а может, и навсегда. Но острые злые льдинки вдруг принимались бестолково и шустро двигаться, больно и безжалостно кололись, буравя кожу и выстреливая сквозь нее, искромсанную, наружу. И тогда Ваня становился большим взъерошенным ежом, неприступным и опасным. Как Мотя, который жил у бабушки под крыльцом. Попробуй тронь! Шипит, как змея, а иголки — что крошево тонкого лезвия, раздавленного каменным каблуком.
И все же игольчатый панцирь дал чувство защищенности и покоя. Отогнал жару и загасил пламя. Даже кипяток в чане стремительно остыл, и вдруг — этого Ваня никак не ожидал — вода стала растекаться по телу, заковывая кожу в плотную стылую оболочку льда. Руки-ноги налились тяжестью и неподвижностью, а та жидкость, что успела попасть внутрь, схватилась прочным прозрачным столбом. Будто Ване внутрь засунули громадную сосульку. Сосулька немедленно принялась пускать отростки, как дерево, они выходили из тела корявыми обледками, пара минут — и сам Ваня превратился в рогатую пугающую льдину, свисавшую по весне с крыши соседнего флигеля.
Пришли какие-то люди в оранжевых робах и принялись гулко и больно сбивать эту нависшую над тротуаром страшную глыбищу, не понимая, что там человек и что ему очень больно. Тело противилось ударам топоров и ломов, отчаянно вибрировало и тряслось, и Ваня подпрыгивал на вонючем мокром диване, как резиновая беспомощная кукла-пищалка, которую проткнули гвоздем. Подскочив на пружинах в очередной раз, Ваня увидел мать. Она стояла отдельно от всех, сама по себе, вдалеке, на крыльце бабушкиного дома в Карежме, как большой апельсин, потому что была одета тоже в оранжевую робу. Рядом прыгал на поводке и радостно подтявкивал верный Бимка. Собачий хвост преданно дрожал от нетерпения и быстро-быстро чертил на апельсине короткие дуги.
— Ванечка, Ваня, сыночек, отзовись, — слезно просила мать куда-то в пустоту. Туда, где никакого Вани не было. — Сыночка…
С матерью встречаться не хотелось. Ваня терпеть не мог, когда она начинала вот так, гундосо и плаксиво, выкликать его имя. Будто он маленький и не может за себя постоять. Будто ему кто-то угрожает. Бимка, конечно, учуял внутри сосульки хозяина и теперь, визгливо скуля, оголтело рвался с поводка. Ясное дело, чтобы отогнать оранжевых тупорылых обидчиков и помочь Ване. Вот! Бимка сейчас разлижет этот ненавистный ледяной панцирь и вызволит Ваню из плена. И они пойдут домой. И мать перестанет плакать.
— Бимка, — замороженными губами позвал Ваня, — ко мне!
Звука не получилось, но Бимка услышал. У него вообще был потрясающий нюх и слух. Видно, в награду за увечье. Пес рванул вперед, вырвав из слабых материных рук кольцо брезентового поводка, и тут же оказался рядом с Ваней. Он тыкался мокрым теплым носом в морозную коросту щек и лба, торопливо размораживал наждаком раскаленного языка ледяной панцирь, сковавший горло и мешающий жить, скулил, словно торопя хозяина поскорее выбраться наружу, к жизни.
Ваня приоткрыл глаза и в зыбком свете далекой тусклой лампочки, закутанной в паутину грязи, упрятанной где-то сверху, увидел близкий блестящий собачий глаз. Единственный. Потому что второго у Бимки не было. Вместо него, пересекая дурашливую пятнистую мордашку, выпукло корявился длинный шрам. За три года с того самого вечера шрам так и не зарос шерстью. Как был лысым, так и остался. Разве что чуть посветлел, превратившись из багрового в розоватый.
— Бимка, — улыбнулся Ваня, — хороший мой! Ты меня нашел? — И попытался высвободить руку, чтоб погладить родное, чутко оттопыренное ухо.
Рука не послушалась — видно, затекла от неудобной позы. Ваня повернулся на бок, высвобождая локоть, и — мгновенно ухнул в раскаленное нутро пылающей домны. Огонь, принявший его охотно и жадно, тут же принялся поедать тело, забираясь длинными обжигающими языками в самое нутро.
Откуда ни возьмись, объявился тот, носатый, в низко надвинутой кепке. И Бимка, еще совсем малыш, веселый и неугомонный, скакал рядом, подтявкивая от избытка чувств, пытаясь в смешном растяпистом прыжке достать сморщенный мячик, который был у Вани в руках.
Они шли по тротуару, и прохожие невольно улыбались, даже оглядывались на пятнистого ушастого щенка, так славно и забавно взвизгивающего, будто хохочущего.
Откуда тогда взялся этот носатый? Вывалился из блестящей синей машины? Но почему тогда у него лицо отчима? Отчим погиб. Давно. Если б не погиб, Ваня сам бы его убил. За мать, за Катьку, за себя…
— Мам, купи собаку! Ну ма-ам! — Ваня дергает мать за руку и заглядывает ей в глаза.
— Какая собака, Ванюш! Нам соседи не разрешат. Была бы у нас своя квартира, тогда конечно… А в коммуналку собаку нельзя.
— Мам, теперь мы возьмем щеночка? — Ваня счастливо носится из угла в угол по просторной пустой комнате. Весело хлопает дверьми, забегая поочередно на кухню, в ванную, туалет. — У нас теперь своя квартира! Ура! Значит, возьмем! Мам! Да? Ты же обещала!
— Конечно, возьмем, Ванюш! Только немного обживемся. Собаку же кормить надо. Поводок купить, прививки сделать. А у нас после переезда… А тебе форма в школу нужна. И новые кроссовки…
— Какая собака? Сдурела? — Отчим орет на мать так, что Ваня тихо сползает по табуретке прямо под стол. — Ты сначала этого щенка воспитай! Он «папа» говорить не хочет! Пороть его надо каждое утро, чтоб, пока жопа болит, о своем месте помнил! Собаку ему! А это? — Отчим сунул прямо под столешницу толстый волосатый кукиш, чуть не угодив Ване в глаз. — Ребенок скоро будет, а тут собака. Нассыт-несерет! Я для этого квартиру выменивал? Для этого ремонт делал? Чтоб тут псарню развести? Если этот урод еще раз о собаке заикнется, самого на улицу в конуру жить отправлю!