В неверной полутьме чрева лодки, под волнующейся черной водой пес ждал, дрожа от страха. Мужчина, любимый хозяин, работал здесь же, рядом с ним. Озадаченный непонятным поведением животного, он успокаивал его привычными приговорками, не замечая происходящего на пристани. Пес знал, что люди обладают более слабой и грубой формой сознания. Иногда они как будто вообще не замечали присутствия крови…
На мгновение черное дыхание сирокко ослабло. Изола дельи Арканджели, крохотный, пустынный, блеснувший в свете выглянувшей луны островок, притих. Но ночной ветер тут же вернулся, с еще большей силой и неистовством набросившись на помпезное палаццо. Обветшалые стены содрогнулись под его натиском. Куски хрупкого стекла посыпались из отреставрированных лишь накануне ставней. Тучи песчаной пыли обрушились на золотистый камень особняка, колотя по окнам первого этажа, взирающим на лагуну из-под изящных арок. С другой стороны палаццо, в литейной, некогда служившей золотой жилой и бывшей источником благосостояния клана, ветер, словно дунувший в тонкий бумажный пакет великан из чужого мира, промчался по дымоходу, обшарил каждый его уголок, пытаясь нащупать слабое место, встряхнул хлипкие двери и прогнул стеклянную крышу, покоящуюся на шатком основании древних деревянных опор.
Этот летний вихрь из Сахары гулял над городом уже третий день, лишь изредка переводя дыхание и делая паузу в своем неустанном стремлении на север. Сухая, душащая пыль таилась в его чреве» и она пробиралась в трещинки печи, нарушая тонкие процессы внутри ее, отыскивая и губя все чистое, ясное и совершенное. Хорошего стекла в последнее время и без того выпускали немного, а в последние дни его отливали как никогда мало. Повсюду воцарились запустение и разруха. Клубы пыли игривыми вихрями гонялись друг за дружкой по каналам и узким улочкам острова. За Мурано. по ту сторону лагуны, в самой Венеции, бурлящая черная вода упрямо билась о каменную набережную, выплескиваясь на булыжник площади Сан-Марко.
Августовская буря унесла привычную для этого месяца изнурительную духоту, заменив ее чем-то другим, чужим. Даже сейчас в два часа ночи, под бесстыжим взглядом рыжеватой луны лагуна казалась выдохшейся, словно ей недоставало кислорода. Позади Изола дельи Арканджели лежал, захлебываясь в пыльных плевках сирокко, целый город. Лежал, прислушиваясь к злобному реву ветра, снова и снова набрасывающегося на скрипучее строение. Натужные стоны стихии звучали в унисон с глубокими вздохами нескладной, примитивной печи.
В равной степени любимый и ненавидимый, левиафан стоял посередине литейной, соединяя свой голос с голосом сирокко, когда его порывы со свистом устремлялись вниз по осыпающемуся кирпичному дымоходу, добавляя испепеляющий жар своего дыхания к жару пылающих углей. Ему не нужно было смотреть на датчик, чтобы понять – температура слишком высока. В раскалившийся добела зев топки становилось невозможно смотреть. Там, в ее ненасытной утробе, песок с истрийского побережья сплавлялся, как и было установлено пятью столетиями ранее чародеями Мурано, с кальцинированной содой сгоревших морских водорослей, производя на свет чудесное стекло. Сам процесс оставался тайной для стоящего у печи великана, который управляя им, никогда его полностью не контролировал.
Часом ранее все шло привычной чередой. Потом, когда он вернулся в пустой офис, чтобы пропустить стаканчик граппы, без которой мочь тянулась уж слишком долго, она позвала его и потребовала проверить печь, хотя уж ее-то это и не касалось. Она никак не объяснила, почему позвала его взглянуть на топку. Мало того, когда он, ополоснув лицо под краном и прополоскав рот, чтобы скрыть запах алкоголя, спустился в литейную, ее там уже не было. Обнаружив, что дверь приоткрыта, он вошел, огляделся и никого не увидел.
Мужчина тряхнул головой, пытаясь развеять пьяную одурь. Управиться с печью мог не каждый, порукой чему была особенность самого процесса, разработанного Арканджело и заключавшегося в использовании как дерева, так и газа. Бессмыслица. С другой стороны, теперь уже все потеряло смысл.
Сопящее, хрипящее чудовище снова зашевелилось, заворочалось под фенестрированной крышей, взревело и, затихая, выдохнуло в унисон с ветром:
– Уриэль.
Тот – или те? – кто прошептал его имя, наверное, насмехались над ним. Называя сына, отец думал о своем. Арканджело всегда отличались от других, даже в те далекие уже времена, когда еще строили лодки в Кьоджа, до последнего цепляясь за старенький причал. Выросший на Мурано, Уриэль всегда отчетливо сознавал дистанцию между Арканджело и их соседями. Ни Браччи, ни Булло такую ношу не снести, да на них ее никто бы и не возложил. В церковной школе над ними вечно смеялись и издевались, их дразнили и мучили. Над Уриэлем Арканджело не потешался никто и никогда. И в друзья ему никто не набивался. Даже когда он взял в жены одну из них.
«Может быть, – насмешливо шепнула траппа, – они знают, что означает твое имя».
Уриэль. Божественный огонь. Ангел ужаса.
Таков был замысел отца, любителя жестоких шуточек: дать каждому из четырех своих отпрысков особенное, со значением имя. Имя, соответствующее назначенной каждому роли. Микеле – старший, наследник, будущий капо, «подобный Богу». Габриэль – «сильный в Господе», хранитель искусства, тот, от кого зависит преуспевание клана. Или его крах. Рафаэла – целительница ран и обид, носительница благоразумия, вступающая вдело, когда раздоры заходят слишком далеко. И наконец, Уриэль. Тот, чье призвание – трудиться в одиночку. Тот, чей крест – самый тяжкий. Уриэль – волшебник и алхимик. «Омо де ноте», человек ночи, как шептались венецианцы, почти со страхом произнося имя хранителя семейных секретов, перешедших к нему вместе с черной записной книжечкой, обитавшей прежде в кармане пиджака Арканджедо-старшего, подальше от любопытных взглядов посторонних.
Уриэль закрыл глаза и тут же почувствовал, как печь дохнула обжигающим кожу жаром. Свои последние дни старый Анджело провел в спальне особняка, построенного рядом с проклятым палаццо, этой жадной прорвой, поглощавшей год за годом все их деньги. Последняя ночь навсегда осталась в памяти Уриэля: удалив из комнаты остальных, старик приказал остаться ему, еще совсем мальчишке. Остаться, взять черную записную книжечку и читать, постигая и запоминая древние рецепты. Как всегда, Уриэль повиновался. Получилось настолько хорошо, что Анджело Арканджело позвал слугу, приказал сжечь записную книжку у него на глазах и не сводил с нее глаз, пока бумага в древнем горшке не обратилась в пепел. А потом недобро рассмеялся, потому как то было испытание. Арканджело подвергались испытаниям постоянно.
К полуночи на глазах у собравшейся семьи старик умер, и на белых простынях лежал уже бледный, окоченевший труп. Картина эта, со сморщенным телом на широкой старинной кровати, где были зачаты все его дети, и сейчас, тридцать лет спустя, стояла перед внутренним взором Уриэля во всех деталях. Древние рецепты по-прежнему хранились в его голове, представленные в виде живых, меняющихся долей мышьяка и свинца, сурьмы и полевого шпата, причем каждая перемена влияла на изменение формы или цвета, закладываемых в первичную грубую субстанцию, из которой в чреве печи вырастает фритта – стеклянная масса. Утром к делу приступит другой кудесник, Габриэль, силач с могучими руками и мехами вместо легких, с клещами и трубками, и, повинуясь уже его заклинаниям, шевелящаяся, волнующаяся масса преобразуется в некие удивительные, чудесные формы. Именно так, с помощью древней магии, Арканджело пытались добыть хлеб насущный, когда рыбацкие кланы Кьоджи перестали нуждаться в рыбацких лодках, брагоцци. Магия приносила деньги, магия держала их на плаву. Но магия – вспыльчивая и капризная любовница, порой чересчур придирчивая, порой преподносящая сюрпризы. И с годами ее характер менялся не в лучшую сторону.
Передавая сыну секреты волшебства. Анджело понимал, что именно подсовывает вместе с ними. Старческое, обтянутое кожей лицо с хитро прищуренными глазами и тенью ухмылки на губах вечно преследовало Уриэля. Казалось, призрак отца прячется где-то здесь, за углом, поджидая момента ошибки, неудачи, чтобы выглянуть, напомнить о себе и посмеяться над униженным отпрыском. А в том, что такое рано или поздно случится, сомнений быть не могло, потому как искусство стекловара – не точно рассчитанное и закрепленное в применимых во всех случаях правилах ремесло. Достаточно добавить лишний миллиграмм соды или допустить легкое нарушение температурного режима, как все будет испорчено. Даже вызубрив все формулы и постоянно повторяя их про себя, вжигая в синапсы мозга, Уриэль надеялся, что однажды наступит день, когда он найдет в себе смелость нарушить последнее наставление отца: «Никогда ничего не записывай – иначе все украдут чужаки». Время шло. а такой день не наступал. И даже сейчас, по прошествии многих лет, когда тело старика давно обратилось в прах, одна мысль о том, чтобы преступить завет, отозвалась градом пота, скатившегося по раскрасневшемуся лицу и спине под потрепанной хлопчатобумажной рубашкой, которую Уриэль носил под коричневым огнеупорным фартуком.