Конечно же, не было никаких сомнений в этом, особенно после таких приводящих в уныние четких выражений: я знал, что должен был войти в дряхлую старую свинью. Это была не самая приятная перспектива, но возможные последствия продвижения моей карьеры, несомненно, были великолепны.
Нежно, осторожно, я стянул ее зеленые шелковые панталоны. Серебристые чешуйки мертвой кожи разлетались, словно пушинки одуванчика, и опускались снова, подобно падению снежинок в замедленном воспроизведении. То, что я увидел, было пухом козлиной бороды, вставленной в серую низину, сморщенное слоеное тесто.
— Ох, ох, ох! — простонала она. — Я почувствую, Орландо? Только Стэн обычно давал мне почувствовать в Кью-Гарденз?[91]
— Подождите, кто именно этот Стэн?
— Стэнли, — задыхаясь, сказала она, покрутив на подушке своей головой, на которую был одет парик. — Стэнли Болдуин.
— Вы имеете в виду…
— Это было так давно, когда я чувствовала. Я хочу этого. Я хочу чувствовать, Орландо. О, пожалуйста, позволь мне почувствовать…
Я полагаю, что она говорила об оргазме. Была ли эта отталкивающая груда костей когда-то любовницей Стэнли Болдуина? Или происшествие в Кью-Гарденз было просто обыкновенным развлечением одного летнего полудня, неистового в благоухании оранжереи экзотических цветов?
— Вы знали Стэнли Болдуина? — спросил я с изумлением и одновременно с любопытством.
— Ну, только в библейском смысле, — ответила она.
— Стэнли Болдуина?
— Мы обычно встречались каждую субботу после полудня в Кью-Гарденз, у необыкновенного дома орхидей; он всегда любил орхидеи, всегда присылал мне орхидею на мой день рождения. Мы обычно сидели на скамейке с накидкой над нами, я — у него на коленях, а его руки обнимали меня за плечи, и никто кроме нас не знал, даже не догадывался о том, что происходило под этой накидкой.
— Но это совершенно невероятно, — сказал я, — вы и Стэнли Болдуин?
— Да. Мы обычно дарили друг другу ощущения, — продолжала миссис Батли-Баттерс, верхний ряд ее зубов выскользнул и громко чавкал, но она профессионально снова поставила его на место, и ее речь стала более возбуждающей, согретая воспоминаниями. — У Стэна был самый великолепный ванька-встанька из всех, которые я когда-либо видела…
— О? А сколько вы их видели, Ариадна?
Вам слсдуст расценить этот вопрос как любопытство, а не ревность.
— О, сотни. Он обычно ласкал мои женские штучки кончиками пальцев; это было, словно трепетание бабочки здесь, между ног, так чувственно и так невыносимо возбуждающе — ох, ох, затем ощущения переполняли меня — восхитительные ощущения…
Действительно, это выглядело так, что восхитительные ощущения миссис Батли-Баттерс начинались, чтобы переполнить сс еще раз в это самое мгновение, без всякой помощи или поддержки моего бесполезного ваньки-встаньки: сс тощие конечности исполняли развратное маленькое фанданго[92] совершенно самостоятельно, пока она делала странные хватающие жесты своими кулаками — можно было почти слышать щелканье гравия в агонизирующей новизне напряжения; ее высохшие соски бесполезно свисали по сторонам видных из-под кожи ребер; пергаментно-желтые веки были крепко закрыты словно тиски. Следы полупрозрачных ozaena[93] сверкали на ее верхней губе, обрамленной волосами.
— О, Стэн — Орландо — ох…
Поразительно, она кончала без чьей-либо помощи, воспоминание о Стэнли Болдуине воскресало из каких-то запутанных недр ее памяти, и было ясно, что эта брешь пе plus ultra[94] ее страсти была исключительно личным ее достижением. Я только действовал как катализатор. Было ли все это тем, что она настойчиво требовала от меня, или Стэнли Болдуин и я слились воедино, наши разделенные личности воссоздались в виде отдельного прообраза возвращения потерянной любви?
— Наслаждайтесь своими ощущениями, — убеждал я мягким, рассудительным голосом. — Позвольте им завладеть вами, позвольте им убаюкать вас своей лаской. Их не было очень-очень долго, разве нет?
— Да, о, да, ощущения… их не было так долго…
Она временами изгибалась и поворачивалась, затем устроилась в позе эмбриона; ее руки немощно двигались между ее бедер. Медленное, шипящее, истощенное прожилками могильное дыхание выходило из точки между ее тонкими губами размером с булавочный укол, словно прелюдия к стихающему ритму приближающегося окончания.
— Аааххх…
Не глядя вниз, я нежно гладил неприятные, похожие на бороду mons[95] кончиками своих пальцев.
— Словно бабочка, — прошептал я.
— Словно бабочка, — сказала она голосом, который был едва слышен.
Не успел я обратно натянуть на себя трусы, она быстро уснула и нежно похрапывала.
Два дня спустя я получил извещение от Лоуренса Дигби из «Дигби, Дигби и Пикок» о том, что вклад на двенадцать тысяч фунтов был открыт в «Куттс»[96] на мое имя, и что от меня ожидаются дальнейшие инструкции.
Оставшиеся часы той ночи, ночи, имевшей важные последствия упоительного осуществления стечения обстоятельств, я сберег для ссбя и своего желанного одиночества. Я выбрал сочный, пикантный бочок[97] из холодильной камеры — тот, который, казалось, ждал моего прихода, жаждал моих объятий, беззвучно рыдал о почитании, которое только я мог дать! — и, перенеся его на своих плечах, словно невесту через порог, я принес его наверх, в свою маленькую комнату на чердаке.
Я остановился на несколько мгновений, занимаясь поглощением огромного темно-красного простора плоти с вкраплениями жира; туша лежала на кровати, словно ждущая любовница, ее тишина была весьма красноречивой, ее. неподвижное повиновение было скорее инициацией обольщения, чем ответом на него — оба парадокса страсти вместе. Ее совершенный внешний вид был метафизическим противоречием: мертвая, она была все еще потрясающе жива, бесконечно двигаясь в своей неподвижности; это было глупо, но связь эмоций, которые она пробуждала во мне, составляла лирическое прозрение в почтении изумительной одержимости. О Боже, какие чудеса открываются? Я весь дрожал, как от хорошей вибрации.
Я медленно и неловко разделся, со всей стыдливой gaucherie[98] девственного любовника: я скакал с одной ноги на другую, пока снимал штаны, поймав свой носок на пряжке ремня; пуговицы на рубашке щелкали и раскалывались; ключи выскользнули из кармана. Когда, наконец, я закончил, стоя с эрекцией под трусами, потея и трясясь, я понял с пронизывающей ясностью, сколь терпеливой и сколь любезной была моя возлюбленная; она роскошно мерцала в янтарно-золотом свете лампы с абажуром, ожидая только того, чтобы удовлетворить мой голод, насытить, погрузить меня в экстаз.
Я осторожно лег поперек плоти, просунув свои руки под нее, так, что мы были заперты в обьятиях; я положил свою щеку на ее слегка сморщенную поверхность и, глубоко вздохнув, был тотчас опьянен кисло-сладким ароматом холодной свернувшейся крови, стремительными аминокислотами, сотнями других непостижимых разновидностей ихора,[99] появившихся, вытесняющих и сгущающихся — это, несомненно, было опьяняющее благоухание, которое пробуждало ноздри Яхве, когда он помешивал своим указательным пальцем хаотичный первородный бульон, ставший Адамом!
С крайней неторопливостью я стянул трусы ниже ягодиц, так что откровение моей окончательной наготы нежно пришло к моей возлюбленной, с нежностью и изяществом — последнее предложение любви, окончательный символ прелюдии перед великим брачным обязательством; они соскользнули на лодыжки, и я отбросил их на пол. Отпечаток влажной, готовой к употреблению плоти, цельные пласты плоти и жира напротив моих беззащитных гениталий были потрясающи. Затем я развел свои бедра так широко, как только мог, обвив ноги по бокам, дергаясь вверх и вниз над великой мясной грудой. Я долго целовал ее фибры, я лизал ее, вгрызаясь с изящной нежностью, как молодой муж может лизать и прикусывать окрепшие соски своей молодой невесты. От жара моего тела плоть становилась более теплой и немного скользкой, так что когда я начал первые медленные, осторожные толчки, я понял, что сползаю и скольжу в утонченной любовной манере, и я точно знал в это мгновение, что моя возлюбленная отвечала на настойчивый зов моей возрастающей страсти.
Я больше не мог видеть комнату или ее обстановку, также, думаю, я не осознавал окружение; я плыл, словно утробный плод в амниотическом флюиде, в бесконечном океане кроваво-красной плоти. Я ощущал свои движения, но не их непосредственное устремление; следовательно, я точно знал, что делал, когда перевернулся на спину, раздвинул ноги и положил огромную тушу на себя, но я не совсем понимал, зачем. Я был покорен чистым и простым эмпиризмом: все было эмоцией, ничто не было здравомыслием. Мы двигались вместе, словно лошадь и наездник, моя возлюбленная и я; когда я изгибался и вставал на дыбы, то же делала и туша; когда я поднимался и снова откидывался, она делала то же самое; когда я раздвигал свои руки и бедра, чтобы охватить вогнутые контуры, они немедленно запечатывались, словно ценное вино, кроваво-красной плотью.