— Я не могла себе вообразить, кто ко мне пришел, — наконец заговорила Николь, проходя мимо меня к стеклянной двери, и глядя через которую на теннисный корт и зеленое поле позади него. Кажется, было бы глупо подумать, что мы обнимемся или просто пожмем друг другу руки. — Ты проделал длинный путь.
— Так же, как и ты.
Она хмурится и в ее глазах рисуется беспокойство:
— Так это ты, Френсис? Твое лицо…
— Да, ничего, — говорю я, показывая на бандаж и шарф. — Не так страшно, как это смотрится. Кожа заживает. И еще доктор, который заботился обо мне за границей, собирается прооперировать мое лицо. Он занимается косметической хирургией. Он скоро вернется со службы, — я все еще вру, но на этот раз уже не монахине.
— Я слышала о твоей Серебряной Звезде. Ты упал на гранату и спас жизнь всем остальным. Помнишь Мэри ЛаКруа? Она иногда пишет мне, присылает мне разные новости из Френчтауна.
— А как ты, Николь? Чем занимаешься? — мне не хочется говорить об этой гранате.
— Замечательно, — говорит она, но мягкость исчезает с ее лица, и в голосе появляется резкость. — Здесь замечательные девчонки. Монахини — они, конечно, и здесь монахини, но, по крайней мере, не прибегают к дисциплинарным наказаниям. Так что у меня все замечательно.
«Твои слова звучат не слишком уж «замечательно»».
— Я жалею только об одном, — продолжает она. — О том, что причинила тебе в тот день.
— Мне? В какой день?
— В тот день на веранде я не должна была тебе всего этого говорить. Ты не был виноват в том, что произошло. Я поняла это позже, а затем ходила к твоему дяде Луи, но он сказал, что ты завербовался.
Мы замолкаем, она возвращается к окну и куда-то смотрит, словно там происходит что-то очень интересное. Я становлюсь рядом с ней, и мы наблюдаем за двумя девушками в белых блузках и шортах, играющими в теннис. Мяч падает на землю, но не производит такого звука, какой бывает при падении на пол шарика для пинг-понга… или выстрела.
— Он умер, ты знаешь? — легко произносить это слово, потому что я не смотрю на нее.
— Знаю.
— Он был…
— Не говори этого, Френсис. Я знаю, кем он был. Какое-то время он все делал так, что я чувствовала себя особенной, и мы все так себя чувствовали. Он заставлял меня думать, что я — балерина. Теперь начинаю понимать, кто же я… кто же я на самом деле…
— И кто же ты, Николь?
— Я сказала, что только начинаю это понимать, — и ей словно не терпится задать этот вопрос: — А как ты, Френсис? Как ты? Что ты теперь собираешься делать, когда вернешься назад?
Я подготовил ответ еще по дороге в поезде:
— Пойду в школу. Затем в колледж. Государственная программа по поддержке ветеранов оплатит мою учебу, — в моих ушах эти слова звучат плоско и фальшиво.
— Ты будешь писать? Я всегда думала, что ты будешь писателем.
— Не знаю, — что в отличие от предыдущего ответа действительно является правдой.
Снова тишина между нами, нарушаемая лишь свистом теннисных ракеток, ударами мяча и отдаленным смехом девчонок где-то в коридоре.
— Зачем ты сегодня приехал? — вдруг спрашивает она.
Вопрос меня удивляет. Разве она не знает, что я найду ее рано или поздно?
— Я хотел снова тебя увидеть, и сказать, что мне также жаль, о том, что тогда случалось. Увидеть, если…
— …если я в порядке? Увидеть, осталась ли я в живых? — та же ожесточенная резкость снова проявляется в ее голосе.
«Увидеть, что если вдруг ты все еще моя, то это может изменить мое решение о дальнейшей судьбе пистолета, спрятанного у меня в рюкзаке».
— Хорошо, я в порядке, — раскрыв ладони, она поднимает вверх руки. — То, что ты видишь, то, что тебе было нужно, — и храбрая улыбка на ее губах.
На этот раз я с нею не робок.
— Я так не думаю, Николь.
— Не думаешь что?
— Я не думаю, что с тобой все в порядке.
Она долго смотрит на меня, также как и остановившиеся часы на стене.
— Ты кому-нибудь говорила об этом, Николь? Когда-либо говорила?
И мне кажется, что этот вопрос поражает ее.
— Кому я должна была это рассказать? Отцу, матери? Это убило бы их, разрушило бы навсегда. Или, быть может, мой отец убил бы его, и это было бы еще хуже. Полиция? Он был героем, пришедшим с большой войны. Он не бил меня. Никаких видимых ран. Так что я никому ничего не говорила. Все, что сказала родителям, так это то, что я больше не хотела жить во Френчтауне. Отец, так или иначе, был готов вернуться сюда. Это — его родной город. И мы приехали. Они ничего и не спрашивали. Я думаю, что они побоялись бы что-либо спросить.
Она не приближается, словно ей нужно держаться от меня подальше.
— Ладно, — говорит она. — Если я не совсем в порядке, то я… — ее лицо напрягается в поиске правильного слова. — Я приспосабливаюсь, стараюсь извлечь лучшее из всего, что произошло за это время. Когда Мэри ЛаКруа начала мне писать, то почтовый штемпель Монумента вверг меня в дрожь. Я разорвала ее первое письмо. Но она продолжала писать. Теперь я читаю все ее письма и даже отвечаю на них, — она вздыхает, словно внезапно теряет дыхание. — Уже почти три года, Френсис, и иногда я могу подумать о Френчтауне, не содрогнувшись. И затем… — ее голос колеблется, и глаза опускаются. — И затем я ухожу в себя.
Она качает головой.
— В первую минуту, когда ты назвал свое имя, я почти запаниковала. И мне стало жаль. Потому что ты был частью лучших времен, Френсис. Всегда такой застенчивый, у меня не получалось помочь тебе, даже если я дразнила тебя. Те утренние киносеансы. Наши длинные беседы по дороге домой, — с этими воспоминаниями ее голос становится нежным.
И мы говорим о тех днях, и она признается, что на самом деле ей не нравился тот ковбой из сериала, который крутили каждую неделю, но она притворялась — для меня. Я говорю ей, что меня сильно беспокоило, что моя ладонь была всегда влажной, когда мы брались за руки, и она говорит, что ее ладонь также была влажной. Она говорит, что Мэри ЛаКруа собиралась стать монахиней, которая должна бы оживить какой-нибудь женский монастырь. Она рассказывает мне о порядках в Святой Энн, о том, что хочет стать преподавателем, может быть, английского языка. Она расспрашивает меня о войне, и я рассказываю ей, например, о том, как во Франции солнечный свет отличается от того, что в Америке.
Слова кончаются, и снова тишина ложится между нами, подчеркивая звуки игры в теннис: свист ракеток и удары мяча.
Наконец, она поворачивается ко мне.
— Бедное твое лицо, — говорит она, двигаясь так, словно она касается белого шарфа, но я отступаю.
— Я не хочу, чтобы ты таким меня видела, — говорю ей я. — Когда доктор прооперирует меня, я пришлю тебе фотографию.
— Обещаешь?
— Обещаю, — отвечаю я, хотя знаю, что никогда не сдержу это обещание, и она, вероятно, не ждет этого от меня.
Она смотрит на меня с привязанностью. Но привязанность — это не любовь. Я давно уже знаю, что в нашем разговоре между словами будут оставаться пустые места, как и пропасть между нами, и я уже давным-давно ее потерял.
— Мне пора уходить, — говорю я. Это мой ей подарок.
Она кивает и спешно смотрит на часы.
— Звонок зазвенит в любую минуту. Мы здесь живем по звонку.
Она приближается ко мне, и на сей раз она не тянется к моему лицу, а берет меня за руку.
— Все такая же влажная, — говорит она, в ее голосе нежность. — Мой милый Френсис. Мой чемпион по настольному теннису. Мой герой Серебряной Звезды…
«Герой», — слово повисает в воздухе.
— Я больше не знаю, что такое герой, — и думаю о Лэрри ЛаСейле и о его Серебряной Звезде… и о своей, как о результате собственной трусости.
— Напиши об этом, Френсис. Возможно, ты сможешь найти на это ответ.
— Ты думаешь, я смогу?
— Конечно, сможешь, — след нетерпения в ее голосе. Такую Николь Ренард я знал во Врик-Центре только перед соревнованием по настольному теннису, когда она убеждала меня в том, что я смогу победить.
Она отходит.
— Смотри, я должна идти, — она внезапно оживляется и начинает спешить.
— Я смогу когда-нибудь приехать? — спрашиваю я, ненавидя себя за этот вопрос, потому что я знаю ответ, такой же неизбежный, как ответ на арифметическую задачу, написанную Сестрой Матильдой на классной доске.
- О, Френсис, — ее слова утяжелены печалью, и в ее глазах я вижу ответ.
Она приближается и прижимает свои губы к влажному шарфу, закрывающему мои губы. Ожидаю вспышку боли, но чувствую лишь давление ее губ, и закрываю глаза, цепляясь за момент, желая, чтобы это продолжалось вечно.
— Всего хорошего тебе, Френсис. Пусть любое твое желание сделает тебя счастливым.
Звонок, он на мгновение замораживает нас вместе, и когда я открываю глаза, то ее уже нет, комната пуста, ее шаги доносятся из вестибюля, пока не остается только тишина.
---------
На железнодорожной станции, сидя на жесткой скамье, я наблюдаю за движением людей, только что приехавших и скоро уезжающих, спешащих куда-то под вечер, с чемоданами и портфелями в руках. Я наблюдаю за девушкой с усыпанным веснушками лицом, она борется со своим ранцем, который неудобно висит у нее за спиной, за двумя моряками, которые сидят на мраморном полу и играют в карты.