В ту ночь (и всю субботу, и почти все воскресенье) Бетта Вандраг терпеливо и сочувственно вводила меня в мир чувственных наслаждений. Сначала был секс. Постепенно ей удалось направить мой юношеский пыл и неукротимую похоть в русло терпения и сдержанности. Она раскрыла передо мной тайны женского тела, словно Евангелие, она учила меня малым и большим женским радостям, мягко поправляла мои ошибки, щедро вознаграждала за успехи. Где-то посреди ночи, после долгого урока орального секса, она встала, принесла ручку и бумагу и, бесстыдно усевшись на кровати по-турецки, стала писать стихи. Я не отрываясь смотрел на нее, а она сочиняла стихотворение «З.», которое позже вошло в тот печально известный сборник:
Твои зубы и твой язык
Поспешны, мягки, свистящи,
Фрикативны.
Твое дыхание и твои губы.
Язык тела ошибается,
Трепещет,
Запинается —
Взрывной.
А между всем был Моцарт. В ту первую ночь мы слушали Второй концерт для скрипки; иногда, дрожа всем телом, ритмично двигая бедрами, она тихонько подпевала мелодии. Мы слушали и концерт для фагота, и один из концертов для трубы (насчет которой она сделала двусмысленное замечание, а потом хрипло, довольно хохотнула), Пятый скрипичный концерт и Двадцать седьмой концерт для фортепиано.
В те часы, когда мы отдыхали, готовясь к очередному соединению, она рассказывала мне о Вольфганге Амадее, о маленьком гении-сквернослове, который сочинял чудесную музыку, об истории создания каждого концерта, о том, насколько совершенны все его ноты. Благодаря Бетте Вандраг музыка Моцарта навсегда связана для меня с чувственным наслаждением и экстазом; для Бетты Моцарт являлся стремлением к высшему, к некоему идеалу, несмотря на то что для большинства из нас идеал и недостижим.
Кроме того, Бетта Вандраг любила готовить. При этом из одежды на ней был только фартук. Естественно, мы занимались на кухонном столе и кое-чем другим; однако кулинария вовсе не стала для меня явлением чисто эротическим. Между сеансами любви она говорила о кулинарии, о еде, о чувственности, об искусстве.
— Цивилизация возникла благодаря кулинарии. Наша культура началась с костров доисторических предков. В ту эпоху мы учились жить в коллективе и общаться. А когда костер прогорал до угольков, удовольствие от полного желудка побуждало наших предков ложиться и заниматься любовью среди смутных, мерцающих теней, — говорила Бетта, когда мы, голодные как волки, наслаждались ее кулинарными шедеврами при свечах.
Да, она была умна. В первом же стихотворении, с которым она меня познакомила, «Балладе о ночных часах» ван Вейка Лау, идет речь о нескольких часах безумной, пьяной страсти во всех подробностях — и эротичных, и печальных. А в конце наступает рассвет; герой встречает утро со стаканом в руке. Для него наступает «час темной жажды». После очередного соития я лежал на ней, усталый, опустошенный, а она шептала мне на ухо стихи — так тихо, что приходилось напрягать слух. А когда я наконец услышал, для меня открылся другой мир, слова приобрели смысл. Наверное, тогда я в первый раз понял, что такое настоящее искусство.
Бетта объяснила, что в сексе всегда так: посткоитальная депрессия — проклятие мужчин. Она привела в пример французов, которые называют оргазм «маленькой смертью», но пояснила, что секс с любимым человеком — всегда исключение из общего правила. Секс с любимым человеком сродни исцелению от всех недугов. Ее слова произвели на меня неизгладимое впечатление. Они служили мне путеводным огнем в поисках единственной великой любви, предзнаменованием и предвкушением которой были отношения моих родителей, а потом и рассуждения Бетты Вандраг. Мне казалось, что жизнь обязательно должна подарить мне такую любовь.
Тогда я не понимал, что «темная жажда» станет хрустальным шаром моей жизни. Я не знал, с какой силой и решительностью утро моей жизни швырнет меня на край пропасти со стаканом в руке, как и многих других несчастных.
Но все это было еще впереди.
А совсем скоро произошло событие, которое также оказало огромное влияние на всю мою последующую жизнь, хотя я и не был непосредственным его участником. Не прошло и недели после тех знаменательных выходных, когда весь город взбудоражило страшное, зверское убийство Баби Марневик.
Суперинтендент Леонард Вильюн по прозвищу Ступенька был живой легендой. Кроме того, самым фактом своего существования он восставал против утверждения многих медиков о том, что боксеры, мягко говоря, люди не слишком умные.
В его кабинете в здании Бюро по борьбе с наркотиками висело четыре фотографии. На первой был запечатлен сам Вильюн в боксерской стойке. Снимок был сделан много лет назад: молодой человек с едва заметными синяками под глазами и совсем небольшим искривлением носа. В глаза сразу бросались внушительные мускулы Вильюна, его тело, натренированное до высшей точки физического совершенства. На трех остальных фотографиях молодой, мускулистый Вильюн лежал на спине. Над ним стоял другой боксер, ликующе вскинув руки над головой. Трое победителей (слева направо) — тяжеловесы Калли Кнутзе, Гери Гутзе и Мике Схютте, которых в нашей стране называли «великими белыми надеждами».
Снимки назывались «Три десятки». Вильюн, который считался «слишком умным для боксера», играл словами, потому что все три боя были рассчитаны на десять раундов, но в каждом он слышал счет «Десять!» после нокаута, и ни в одном ему не удалось преодолеть десятиминутный рубеж.
Под фотографиями за письменным столом сидел человек, чье лицо походило на поле битвы. Но его тело в сорок четыре года было в наилучшей физической форме.
«Чтобы стать чемпионом в тяжелом весе, надо взобраться по лестнице до вершины. Мне повезло, что я оказался на этой лестнице на одной ступеньке со многими известными боксерами» — такими были слова, с которыми Вильюн высмеивал сам себя, выпивая после смены с коллегами в какой-нибудь пивной. Поэтому у него и появилось его легендарное прозвище.
— Я тебя знаю, — сразу же заявил Ступенька Вильюн, когда в субботу утром ван Герден заглянул к нему в кабинет.
Ван Герден протянул руку.
— Погоди, не говори, сам вспомню. — Вильюн накрыл иссеченное шрамами лицо огромной ладонью, как если бы хотел смести оттуда паутину.
Ван Герден ждал.
— Я должен только совместить лицо…
Ван Гердену не хотелось, чтобы его вспоминали.
— Ты боксом занимаешься?
— Нет, суперинтендент. — Ван Герден непроизвольно прикрыл лицо рукой.
— Зови меня Ступенькой. Ладно, сдаюсь. Кто ты такой?
— Ван Герден.
— Ты служил в отделе убийств и ограблений?
— Да, суперинтендент.
— Погоди-ка, погоди-ка… Силва, псих, который застрелил жену Яуберта… Мы с тобой вместе расследовали то дело?
— Совершенно верно.
— То-то я сразу понял, что физиономия знакомая. Чем могу тебе помочь, коллега?
— Сейчас я работаю на одну адвокатскую контору. — Ван Герден говорил уклончиво, стараясь избежать упоминания о том, что он частный детектив. — В деле нашей клиентки появился старый след. След уходит в прошлое, в начало восьмидесятых. Возможно, в деле замешаны наркотики. А ведь говорят: если хочешь что-то узнать о наркотиках, спроси Ступеньку Вильюна.
— Ха! — обрадовался Вильюн. — Лесть всегда помогает. Садись!
Ван Герден выдвинул старый казенный стул и сел на вытертое кожаное сиденье.
— По нашим предположениям, примерно году в восемьдесят втором — восемьдесят третьем некие лица заключили крупную сделку и расплачивались американскими долларами. Боюсь, суперинтендент…
— Ступенька.
Ван Герден кивнул.
— Боюсь, Ступенька, это все сведения, какими мы располагаем.
Вильюн нахмурился; на лбу четче обозначился старый шрам.
— Чего ты хочешь от меня?
— Мне нужны ваши соображения. Допустим, чисто теоретически, что в восемьдесят втором году некто продал крупную партию наркотиков. Скажем, за наркотики расплатились долларами. Кто в то время проворачивал такие сделки? Что тогда чаще всего нелегально ввозили в нашу страну? С чего мне начинать поиски?
— Черт, — сказал Ступенька Вильюн, закрывая лицо ладонью с разбитыми костяшками пальцев. — Говоришь, в восемьдесят втором?
— Примерно.
— Американские доллары?
— Да.
— Сами по себе доллары ничего не значат. Это международная валюта, ими можно расплачиваться в любой стране мира. Ты скажи, там не замешаны китайцы или тайваньцы?
— Не знаю.
— Но такое возможно?
— Единственный фигурант по делу — покойник: сорок два года, белый из Дурбанвиля, африканер по имени Йоханнес Якобус Смит. Скорее всего, это не настоящее имя. Возраст более или менее соответствует.