Однажды под вечер она поехала вместе с ним в «Березку» за продуктами — ей вдруг захотелось увидеть это изобилие за твердую валюту.
От дверей магазина им навстречу шагнули четверо, и в мгновение они оказались разделены. Она успела услышать, как один из тех двоих, что теснили к машине Массимо, сказал: «Господин Кастальди? Правительство Союза Советских Социалистических Республик предъявляет вам обвинение в действиях, не совместимых со статусом дипломата. Мы предлагаем вам немедленно вернуться в ваше посольство и не покидать его, пока…» — но уже в эту секунду она оказалась в глубине черной «волю», взревел мотор, хлопнула дверца, и слева отчетливо сказали: «Только тихо, чтобы все было тихо…» — и справа добавили: «Ведите себя интеллигентно, Елена Валентиновна».
И все кончилось. Через полчаса она сидела в казенном кабинете, а напротив, под казенным портретом, сидел человек в темном костюме и быстро записывал ее фамилию, имя, отчество, адрес… Она была уверена, что уже слышала эти вопросы, задаваемые этим же голосом. «Ну, так, какие же сведения, известные вам, как бывшему работнику отдела научно-технической информации режимного предприятия, вы успели передать представителю страны-участницы агрессивного блока НАТО?» — спросил он и поднял лицо. Он оставался в тени, в полутьме за кругом света от настольной лампы, и она увидела светло-серые, яркие глаза на стертом лице знакомого милиционера. «Снова у вас неприятности, Елена Валентиновна…» — грустно сказал он…
— Ах ты, мать и не мать! — крикнул Кристапович, закашлялся, прикурил новую папиросу, отмахнул рукою дым. — Ну, а ты, Сережка, спорил — то се, контора уже не та, там новые люди, они действуют культурнее, они современные… Были костоломы и дурачки, игрались в казаков-разбойников и в Ната Пинкертона, а настоящее занятие была заплечная работа — так и осталась. Сами себе врагов выдумывают, потом с ними воюют… Раньше, на кулак наткнувшись, отступали, думаю, и сейчас отступят…
Лысый писатель в углу сидел с закрытыми глазами — будто дремал. Горенштейн допил коньяк, остававшийся уже только у него в рюмке, тоже закурил — передохнуть. Писатель поднялся:
— Схожу к себе, это рядом, бутылку принесу, только вы без меня не продолжайте рассказ, ладно?
— Ради такого дела потерпим, — со смешком прохрипел старик, — да, Сережа? Ему же интересно как инженеру человеческих душ… Душ-то уж давно не осталось в сраной стране, а инженеров — до хрена и больше… Ну, давай, писатель, давай, по-быстрому…
Кристапович нервничал — он уже понимал, в какую историю лезет Сережа, и понимал, что план, который он должен разработать, не может допускать даже одного шанса неудачи — слишком много беспомощных, идущих на риск не по складу души, а по необходимости, будут этот план осуществлять. А, с другой стороны… «Неумехи, трусливые неумехи иногда в деле-то выигрывают больше крепкого мужика, — думал Кристапович. — Они злее… злее…»
Писатель вернулся через полчаса, Горенштейн рассказывал еще час, потом до трех ночи старик размышлял вслух, учил Горенштейна, ругал страну матом, снова подробнейше учил Горенштейна, требовал, чтобы тот повторял шаг за шагом весь план будущих действий…
Под утро, может, от выпитого и слишком долгого разговора старику стало совсем плохо. Вызвали скорую, пока ждали машину, Горенштейн собрался уходить — ему совсем ни к чему было лишний раз мелькать в этом дворе, где случайно сошлись все нитки и кривые тяги этого невероятного дела. Писатель остался ждать врача, Кристапович сипел топчущемуся в прихожей Горенштейну:
— И не сомневайся, Сережка, это вернее, чем самолет… Они не ждут, они мудаки, Сережка, чиновники, для них неожиданность — конец всей их силе… И на баб положись, не бойся, они спокойней мужиков действуют. Слышишь? А с парнем этим твоим, Геной, я бы хотел познакомиться, в моем вкусе, видно, парень… Да теперь уж не успею, ему здесь делать нечего… Ну, давай, Сережка, действуй… Покажи еще раз чекистским сукам работу Кристаповича, покажи…
Горенштейн наконец ушел. Скорая увезла старика в больницу — инфаркт был обширнейший, выжил он по недоразумению и на остатках здоровья, не уничтоженного до конца даже астмой. Писатель шел домой, встречал несущихся к открытию метро соседей, дома вскипятил чай, включил радио — сквозь треск можно было хотя бы известия послушать в утренних, меньше глушеных передачах. «Да, посмотрим, посмотрим, начало его плана увижу здесь, во дворе, а об окончании по радио, может, скажут, — размышлял писатель. Глаза и глотку саднило от выкуренного за ночь, жена спала, уткнувшись в подушку. — Посмотрим, а потом… потом и пора…» На балконных перилах важно топтался голубь с одной обмороженной лапой, старый знакомый, а воробей-прилипала ловко хватал с полу крошки, а человек ломал и ломал черствый кусок хлеба, сыпал и сыпал через приотворенное окно крошки, и снова воробей перехватывал их под самым носом голубя — почти на лету…
Однажды утром, примерно через неделю после допроса, ее разбудила зареванная дочь, сунула к уху малюсенький приемничек — последний подарок Массимо.«…нон грата, то есть, нежелательным лицом. Министерство иностранных дел СССР выражает правительству Италии решительный протест и по поручению Советского правительства предупреждает, что подобные действия впредь… Мы передавали заявление ТАСС. Вчера в Кабуле состоялся вечер советско-афганской дружбы…»
Елена Валентиновна уже не плакала. Вообще, после исчезновения Массимо, после ем лихорадочного, прерванного звонка на следующий день: «Элена, верю тебя, все будет… Элена, дольче, ты слышаешь?! Алло, Эле…», после того, как на лестничной площадке к моменту ее возвращения с допроса откровенно обосновались молодые люди с толстыми плечами и вялыми лицами, после того, как ее еще пару раз свозили на Лубянку и оставили в покое, взяв подписку о неразглашении и предупредив, что любая попытка связаться с иностранными посольствами или корреспондентами будет расцениваться как действие, враждебное социалистической родине и направленное на подрыв существующего государственного строя, за что она будет нести уголовную ответственность по статьям таким-то, после того, как в допрашивающем она окончательно узнала того милиционера, что приходил после гибели Георгия, а он засмеялся: «Узнали все-таки? Да, совсем у вас памяти нет, Елена Валентиновна, видимо, необходима вам более серьезная помощь нашей психиатрии…» — после всего этого она странным образом успокоилась. Перестала принимать какие-либо транквилизаторы, но целыми днями гуляла в Ботаническом саду, не обращая внимания на малого, нагло топающего по пятам. Питалась любимыми кашами и творогом, снова стала читать много по-английски. Постепенно она разобралась во всем происшедшем, картина выстроилась, и чтобы закрепить ее, она стала объяснять все дочери — Оля слушала, раскрыв рот, о заграничных родственниках, о наследстве, вокруг которого кипят страсти по обе стороны границы, о кавказских мафиози и вежливом гэбэшнике, произносящем «в соответствии с законодательством нашей страны» как остроумную шутку. Ольга получила аттестат со средним баллом четыре с половиной, но поступать, естественно, никуда и не пыталась, устроилась на почту в своем дворе, в отдел доставки и большую часть времени проводила с матерью — словом, обычная семья, инвалид-мать и при ней обреченная на каторгу, пока мать жива, то есть, лет на двадцать, дочь, немало вокруг таких… Одна деталь — у дверей квартиры этой психически больной немолодой женщины маялся топтун, а собственность ее специальный отдел Министерства финансов СССР оценивал в закрытой справке в четыреста с лишним миллионов инвалютных рублей — ничего не поделаешь, представительница одной из ветвей знаменитого эмигрантском миллиардерского рода Тевекелянов…
Так и прожили июнь, потом июль, август, начало сентября… Елена Валентиновна, гуляя, напряженно о чем-то думала, старалась не видеть светло-серые глаза у всех встречных — понимала, что это болезнь, но поделать ничего не могла — видела ясно. Оля разносила почту, выдавала в пропахшей горячим сургучом и сырой бумагой комнате журналы «Америка» в плотных коричневых конвертах, ходила в магазины за творогом и геркулесом, Сомсик то гулял со старшей хозяйкой, то сидел вместе с младшей над учебником итальянского — Ольга занялась всерьез языком, и, как всем, чем занималась всерьез, — до полного озверения, круглые сутки и с быстрыми успехами.
Однажды Елена Валентиновна вернулась с прогулки уже в сумерках. Ольга открыла дверь напряженная, нелепо улыбаясь, сказала: «тебя ждут». В комнате сидел тот самый — милиционер в звании подполковника Комитета государственной безопасности, Анатолий Иванович Черняк, как он представился еще на первом допросе. Вежливо встал навстречу: «Позволю себе отнять немного вашего времени, Елена Валентиновна». Она села на диван, взяла на руки ворчавшего Сомса, вытирала ему тряпкой ноги после гуляния набегался сегодня — на лице у Елены Валентиновны изобразилось уже привычное ледяное неслушание. Анатолий Иванович молча достал из плоского чемоданчика какие-то фотокопии, несколько листов, протянул ей. Она отложила в сторону тряпку, подвинулась к лампе. «Коллектив Инюрколлегии с прискорбием извещает о трагической гибели заведующего бюро переводов Гачечиладзе Мераба Отариевича и выражает…» Она отложила листок — это была копия внутриучрежденческого объявления, писанного от руки, и поглядела на Анатолия Ивановича, как бы недоумевая. «Мы не могли примириться с тем, что люди с нечистыми руками используют в корыстных целях информацию государственной важности, — сказал гэбист. — Товарищ Гачечиладзе, кстати, двоюродный брат небезызвестного вам гражданина Гулиа, имел по службе доступ к запросу о наследниках скончавшейся в Италии Зои Арменаковны Тевекелян. Ему стали известны также и данные розыска наследников, приведшие к вам, Елена Валентиновна. И пока наши компетентные органы решали, как помочь вам…» «А вы бы не помогали…» «Ну, я вижу, вы окончательно поддались нездоровым настроениям, — покачал головой Анатолий Иванович. — Пока мы решали, этот Гачечиладзе сделал закрытую информацию достоянием преступной группы, возглавлявшейся Георгием Гулиа, профессиональным аферистом, не впервые пользовавшимся доверием немолодой женщины, и неким Моисеем Зальцманом, уголовным преступником и сионистским агентом. В эту же группу входил и устраненный впоследствии самими преступниками — в результате конфликта внутри шайки, а также с целью скомпрометировать вас — и некто Нодиашвили Давид…» «Нет», — тихо сказала Елена Валентиновна. «Пожалуйста, посмотрите следующую фотокопию», — так же тихо сказал Анатолий Иванович. На листе разбегались опрокинутые завитушки грузинского письма, тут же был перевод, заверенный какой-то официальной печатью: «Дато, блондинка не мать — не люби ее сильно, деньги все равно делить будем. Не забывай дело, Дато». «Все равно, это ложь, подделка», сказала Елена Валентиновна. «Вы наслушались измышлений о наших методах, улыбнулся Анатолий Иванович, кивнул на приемник. — Нехорошо, вы ведь все-таки советский человек. Ну, дело ваше, можете не верить, это уже не имеет значения…»