Всю ночь кто-то сидел у моей кровати, и кто бы это ни был — отец, Диггс или кто-то еще, — я устроил им (и себе) веселую ночку. Какое-то время я лежал тихо, притворяясь, будто сплю, и вдруг вопил как оглашенный, падал с кровати, бился на полу в судорогах. Каждый раз меня поднимали, утешали и водворяли обратно в постель. Каждый раз я притворялся, будто снова засыпаю, и через несколько минут опять устраивал концерт по полной программе. Если ктото из них со мной заговаривал, я оставался глух и нем, и только дрожал под одеялом, и буравил их пустым невидящим взглядом.
Так я продолжал до рассвета, пока не вернулась поисковая партия — без Эсмерельды, и только тогда позволил себе уснуть.
Я неделю приходил в чувство, и это была лучшая неделя в моей жизни. Вернулся из своего турпохода Эрик, и вскоре после его возвращения у меня развязался язык: поначалу был сплошной бред, затем бессвязные намеки на то, что случилось, затем непременные вопли и кататония.
Где-то в середине недели ко мне ненадолго пустили доктора Макленнана — Диггс отменил папин запрет на то, чтобы меня лечил или осматривал кто-либо, кроме него самого. И все равно папа оставался в комнате, гневно и подозрительно зыркал из угла, следя, чтобы осмотр не перешел определенные рамки; я был рад, что он не позволил доктору осмотреть меня полностью, и в благодарность стал понемногу приходить в себя.
К концу недели я еще продолжал изредка разыгрывать ночные кошмары, симулировать внезапный ступор и озноб, но ел я более или менее нормально и на большинство вопросов отвечал вполне связно. Разговоры об Эсмерельде и ее судьбе по-прежнему провоцировали мини-припадки, вопли и краткую кататонию, но после долгих терпеливых расспросов я позволил папе и Диггсу узнать заготовленную для них версию событий: большой змей; Эсмерельда запутывается в тросах; я пытаюсь помочь ей — и ворот выскальзывает у меня из пальцев; отчаянный бег; дальше — пробел.
Я говорил им, что, наверно, я злой дух, что я несу смерть и несчастье родным и близким; говорил, что боюсь, как бы меня не посадили в тюрьму: люди же наверняка думают, что это я убил Эсмерельду. Я рыдал и обнимал отца, я даже обнял Диггса, зарылся носом в жесткую синюю шерсть его мундира и буквально ощутил, как полицейский растаял, поверил мне. Я попросил его забрать из сарая всех моих змеев и сжечь, что он и сделал в ближайшей ложбинке; теперь эта ложбинка называется очень длинно и торжественно — Лощина Погребального Костра Воздушных Змеев. Мне было жалко змеев, и я понимал, что для пущей убедительности должен буду навсегда отказаться от этой забавы, — но оно того стоило. Эсмерельду так и не нашли; я был последним, кто ее видел, — судя по тому, что ни один из запросов, которые Диггс разослал на рыболовные траулеры и буровые вышки, результатов не дал.
В итоге я уравнял счет и вдобавок целую неделю пролицедействовал в свое удовольствие, пусть даже и по необходимости. Цветы, которые я продолжал стискивать, когда меня принесли в дом, извлекли из моих пальцев, сунули в полиэтиленовый пакет и оставили на холодильнике. Там я их и обнаружил две недели спустя — увядшие, забытые и незамеченные. как-то ночью я перенес их в чердачное святилище, где и храню до сих пор, — коричневые растеньица в стеклянной бутылке, засохшие и перекрученные, похожие на старую изоленту. Иногда я подумываю, где все-таки кузина встретила свой конец: на дне морском, или на диком скалистом берегу, куда ее выбросило волнами, или высоко в горах, расклеванная орлами и чайками…
Хотелось бы все-таки думать, что умерла она в полете, влекомая исполинским змеем, что она летала над миром, поднимаясь все выше и выше, умирая от голода и обезвоживания, становясь легче и легче, пока не превратилась в крошечный скелетик, дрейфующий в струйных воздушных течениях, — этакая Летучая Голландка. Но сомневаюсь, чтобы столь романтический образ в какой-либо мере соответствовал истине.
Почти все воскресенье я провел в постели. После вчерашних излишеств мне требовался покой, побольше питья, поменьше еды и чтобы поскорее прошло похмелье. Я хотел было тут же дать себе зарок никогда больше не напиваться, но потом решил, что в моем юном возрасте это, пожалуй, не слишком реально, и тогда я дал зарок никогда больше так не напиваться.
Поскольку я не вышел к завтраку, отец сам поднялся ко мне:
— Что это с тобой? Хотя все и так ясно.
— Ничего, — прохрипел я в сторону двери.
— Ну да, как же, — саркастически хмыкнул отец. — И сколько же тебя вчера угораздило выхлестать?
— Не так уж много.
— Ну-ну.
— Я скоро спущусь, — сказал я и, перекатываясь с боку на бок, заскрипел кроватью, как будто уже встаю.
— Это ты вчера звонил?
— Что-что? — Я даже перестал скрипеть.
— Так, значит, ты. Я так и думал. Чего это тебе взбрело вдруг голос искажать? Что вообще за срочность звонить в такой час?
— Э-э… честное слово, пап, не припомню, чтобы я звонил, — осторожно проговорил я.
— Ну-ну. Совсем без мозгов, — проворчал отец и зашаркал по коридору.
А я лежал и думал. Я был более или менее уверен, что не звонил домой вчера вечером. Сначала мы с Джейми были в кабаке, потом вышли с девицей на улицу, потом я рванул в забег, потом опять с Джейми, потом у его мамы, а домой шел уже почти трезвый. Ни единого белого пятна. Значит, наверно, это Эрик. Судя по всему, он почти сразу повесил трубку, иначе папа узнал бы собственного сына. Я лежал в кровати и надеялся, что Эрик по-прежнему на свободе и движется в нашу сторону, а также что голова и живот перестанут напоминать мне, какие резервы боли скрывают.
— Ты только посмотри на себя, — сказал папа, когда я наконец спустился. — Небось гордишься собой. Небось думаешь, это удел всех настоящих мужчин. — Он с досадой покачал головой и опять углубился в свой «Сайентифик америкэн».
Я осторожно опустился в одно из больших кресел.
— Ну ладно, пап, ладно — вчера я немного перепил. Прости, если тебе это неприятно. А мне-то каково!
— Надеюсь, это послужит тебе уроком. Ты хоть понимаешь, сколько серых клеточек вчера прикончил?
— Не одну тысячу, — ответил я, прикинув на пальцах.
— По меньшей мере! — с воодушевлением закивал отец.
— Впредь постараюсь воздерживаться.
— Ну-ну.
— Фр-р-р, — громко высказался мой анус, и мы с отцом удивленно вздрогнули.
Папа отложил журнал и, хитро улыбаясь, уставился в пространство над моей головой. Я кашлянул и как можно незаметнее помахал полой халата.
Папа хищно повел носом, ноздри его затрепетали.
— Лагер и виски, — удовлетворенно констатировал он и снова забаррикадировался глянцевыми страницами.
Я почувствовал, что краснею, и заскрежетал зубами. И как это у него выходит? Я сделал вид, что ничего не произошло.
— Да, кстати, — вспомнил я. — Надеюсь, ты не будешь сердиться. Я рассказал Джейми, что Эрик сбежал.
Отец гневно зыркнул поверх журнала, покачал головой и продолжал читать.
— Идиот, — буркнул он.
Вечером, скорее перекусив, чем поев, я поднялся на чердак и оглядел остров через подзорную трубу — проверить, не случилось ли чего, пока я был на постельном режиме. Вроде все спокойно. Сгущались тучи. Я немного прогулялся, вдоль берега до южной оконечности и обратно, потом засел у телевизора. Вскоре под напором ветра задрожали стекла и хлынул ливень.
Телефон зазвонил, когда я уже лег. Я быстро выскочил из постели, так как сна не было еще ни в одном глазу, и стремглав скатился по лестнице, чтобы опередить отца. Не знаю, спал он уже или нет.
— Да? — пропыхтел я в трубку, заправляя пижамную рубашку в пижамные штаны.
После характерного пиканья послышался тяжелый вздох:
— Нет.
— Чего? — нахмурился я.
— Нет, — повторил голос на том конце.
— А?.. — Я еще не был уверен, что это Эрик.
— Ты сказал «да», я сказал «нет».
— И что ты хочешь услышать?
— Скажи «Портенейль пятьсот тридцать один».
— Ладно. Портенейль пятьсот тридцать один. Алло?
— Ладно. Пока.
Хихиканье, отбой. Я с укором взглянул на трубку, положил ее на рычаг и нерешительно замер. Телефон зазвонил снова. Я схватил трубку на первом же звонке.
— Да?.. — начал я, но меня заглушило бибиканье. Дождавшись, пока отбибикает, я произнес: — Портенейль пятьсот тридцать один.
— Портенейль пятьсот тридцать один, — повторил Эрик; во всяком случае, я думал, что это Эрик.
— Да, — сказал я.
— Что «да»?
— Да, это Портенейль пятьсот тридцать один.
— А я думал, это Портенейль пятьсот тридцать один.
— Нет, это. А кто говорит? Это ты?..
— Это я. Так, значит, Портенейль пятьсот тридцать один?
— Да! — заорал я.
— А это кто?
— Фрэнк Колдхейм, — стараясь держать себя в руках, произнес я. — А это кто?