Я не позволял себе ни курить, ни готовить пищу; ее у меня было достаточно: много орехов и большая часть консервов, принесенных во время последнего выхода в Биминстер, оставались целы. Воды у меня было с избытком. Она собиралась в желобках песчаника, пробитых по стенам наподобие разделки обшивки, и стекала на пол. Чтобы она не подмыла дверцу, я проделал для нее два выхода в полдюйма диаметром, просверлив их надетым на палку консервным ножом. Днем я эти выходы затыкал, чтобы Куив-Смит не заметил странных ручейков.
В берлоге моей было очень тесно. Внутренняя камера заполнена месивом сырой земли, и я пользовался ею как уборной. Отрытое первым жилое пространство имело объем трех собачьих будок, и я там лежал на своем мешке или внутри мешка. Расширить логово я не мог. Шум работы был слышен в лощине.
Часть каждого дня я проводил стиснутый в расширенном дымоходе, высунув голову наружу. Это я скорее делал не ради свежего воздуха, а чтобы поменять позу. Прикрывавший меня круглый густой куст был настолько плотным и так затенен соседними кустами и живой изгородью, что свет дня я видел, только когда солнце было на востоке. В лишенной листвы середине куста была такая жидкая атмосфера, что она старалась дополнить себя падающей сверху пылью и всяким мусором, а также копотью моего очага, оседающей на нижней стороне листвы.
Как всегда, меня утешает Асмодей. Редко так бывает, чтобы животное столь долго получало и возвращало чуткое, тихое и неизменное внимание. Мы жили с ним в одном месте, наш образ жизни был одинаков, и мы ели одну пищу, исключая овсянку для него и полевых мышей — для меня. В те часы, когда он чистил свою шерстку, а я недвижно лежал в грязи, мне казалось, между нами происходил обмен мыслями. Я не мог «приказывать» ему, даже «пожелать», чтобы он осуществил некое действие, но от меня к нему и обратно передавались мысли об опасности и бессвязные думы о действиях. Эти думы я назвал бы сумасшествием, если бы не знал, что исходят они от него, а его думы, по нашим людским понятиям, безумны.
Наступает конец всякой предприимчивости. Всякой удаче приходит конец. Вся наша жизнь состоит из случаев, хороших и плохих. Я думаю о совместной жизни мужчин и женщин, что несколько напоминает мою жизнь с котом, делящих одну комнату, скромно ужинающих и ложащихся в постель, поскольку у них нет средств для иных интересных дел. Не будь у них надежды на лучшее и опасений худшего, их жизнь была бы нестерпимой. Вообще-то у них есть и того и другого понемногу, а иллюзии все это многократно увеличивают.
У меня же не было даже того, что могло бы породить иллюзию. Удача достигла состояния равновесия и замерла. Со мной приключилось одно невезение, когда заброшенный трейлер привлек внимание полиции, и выпала колоссальная удача, когда пуля Куив-Смита попала в металлическую фляжку. В большинстве остальных случаев определение хода событий я могу отнести на счет сознательного планирования, своих инстинктов и животной реакции под стрессом.
Теперь удача, выбор хода, мудрость и глупость — все кончились. Остановилось даже время, потому что у меня не было пространства. В этом, я думаю, заключена причина попытки найти убежище в исповеди. Этим я возвращаю ощущение времени, ощущение чередования фактов. Я напоминаю себе, что существовал во времени и, возможно, еще продолжу свое существование во времени внешнего мира. Пока я существую в своем собственном времени, как это бывает в кошмарном сне; с фанатичным терпением держу себя в нем насильно. Без Бога, без любви, без ненависти — и все же фанатик! Воплощение мифического представления иностранцев — английский джентльмен, благовоспитанный англичанин. Никого убивать я не буду; мне стыдно прятаться. Значит, терпение мое бесцельно.
* * *
Моему дневнику нашлось применение, и потому я довожу его до конца. Боже милостивый! Хорошо, когда пишешь с целью приятно и поворчать, что приходится тратить на него время, вместо того, чтобы плакаться себе в жилетку! Конечно, задача не из легких, и бесстрастным здесь не останешься. Но закончить его я хочу и обязан, оставаясь честным.
Я пролежал в своей берлоге одиннадцать дней — целую неделю, которая и тянулась неделей, плюс еще два дня, чтобы доказать себе, что есть еще силы терпеть, и для большей надежности расчета. Одиннадцати дней, казалось, достаточно, чтобы убедить Куив-Смита, что я либо умер, прячась, либо ушел отсюда; мне нужно было удостовериться, что он ушел сам. На это указывало поведение Асмодея. Днем кот, полный достоинства, приходил и уходил, когда ему хотелось; его уши стояли, а шерсть на спине лежала гладко. Последние дня три я его вообще не видел. Деликатное поведение кота совершенно определенно говорило, что находиться в этой грязи он больше не желает. Выследить Куив-Смита днем, не влезая на дерево и не выходя на открытое место, чего я делать не мог, было невозможно; поэтому я решил поискать его с наступлением сумерек прямо на ферме. Потихоньку, помаленьку я вылез из-под куста ежевики и по-пластунски прокрался к верхней изгороди на выгоне Пата; сквозь изгородь и через луг за ней вышел примерно на то место, откуда сам майор вел наблюдение. Было темно и очень холодно, на землю ложился туман; медленно передвигаясь и не ступая на тропы, я чувствовал себя в безопасности. Идти по траве и дышать чистым воздухом было райским наслаждением. Большего удовольствия, чем эта холодная ноябрьская ночь, не доставил бы мне и яркий солнечный день.
Дул легкий ветер. Царила мертвая тишина, слышалось только падение капель с деревьев. Ферма Паташона была хорошо видна, от нее шел вкусный запах печного дыма. Я сошел в кювет дороги, ведущей к северным задворкам усадьбы через фруктовый сад, и двинулся к дому. Сюда выходила высокая стена одной из построек с покатой крышей. С конька крыши можно наблюдать весь двор и фасад дома.
Войти во двор я не посмел. Даже если собаки меня не увидели и не услышали, юго-западный ветер донес бы до них мой запах. Стена сложена из дикого камня, и забраться на нее было нетрудно. Препятствием стал просвет в два фута между стеной и краем покрытой шифером крыши. По краю крыши шел гнилой железный желоб, и без опоры на это ржавое железо взобраться на крышу было трудно. В конце концов мне удалось преодолеть препятствие, держась за прочную железную скобу крепления желоба.
Я лежу на шифере, моя голова поверх его гребня. Передо мной как на ладони столовая — мирный и наводящий тоску вид. Куив-Смит играет в шахматы с маленькой дочерью Паташона. Меня удивило, что он так беззаботно сидит у освещенного окна с поднятыми шторами, когда на дворе темная дорсетская ночь; но тут же я понял, что, как всегда, недооценил его. Этот хитрый дьявол знал, что он в безопасности, когда его голова почти касается головы ребенка над шахматной доской. Он учил ее правилам игры. При этом смеялся, качал головой и показывал, как двигать фигуры.
Увидеть его на прежнем месте было для меня горьким разочарованием.
Одиннадцать дней мне показались бесконечностью. Для него же это были всего одиннадцать дней; наверное, он проводил их даже в свое удовольствие. Я не просто расстроился, а пришел в ярость. Впервые за все время этой затянувшейся истории я вышел из себя. Я лежал на той крыше, держась за скользкий от мха конек, и с клокотавшей внутри бешеной яростью проклинал Куив-Смита, его страну, его партию и босса. Я костерил его, его друзей, Паташона, их слуг и служанок. Если бы мои мысли пронзили стены этого дома, то свершилось бы побоище, делающее честь самому Иегове, низвергнувшемуся из вечности и призванному анафемой тысячи разъяренных священников.
Тихая ослепляющая вспышка ярости, стряхнула с меня уныние. Я не переставал думать, что это сам навлек на себя, но что попади я в эту комнату, уж там я не церемонился бы со всеми. Я не припомню такого переживания с того момента, когда я наслаждался, именно наслаждался, тихим бешенством в семь лет.
К действительности меня вернул приступ озноба. От злости я вспотел, а пот остудил меня в ночном воздухе. Даже странно, что я заметил все это, потому что моя одежда была постоянно влажной, как у матроса во время плаванья. Потение, должно быть, имеет свое достоинство, оно успокаивает морально и физически.
Куив-Смит мог здесь находится неделями. А мне было невыносимо возвращаться в свое логово. Пришло решение снова уйти на открытое место. Я не обдумывал это решение. Просто хотел бежать, несмотря на отчаянность этого шага. При моем нынешнем виде оказаться среди людей и куда-то передвигаться было бы в тысячу раз труднее, чем в начале моего бегства.
Тогда меня считали мертвым, и никто меня не разыскивал; теперь же полиция погонится за мной, как только пройдет слух о моем появлении. Но в берлогу я не вернусь. Буду скитаться по меловым холмам, прятаться в сараях и можжевельнике, кормиться, если не будет ничего другого, сырым мясом овец. Стану держать Куив-Смита под наблюдением, пока он не уберется в Лондон или куда еще, куда только могут позвать его несомненные способности делать этот гнусный мир еще более паршивым.