Я видел, как они шли мимо моего дома — я имею в виду ее родителей. Думаю, Эми стояла у калитки и махала им вслед — я догадался об этом потому, что они все время оглядывались и махали ей. Потом, думаю, она вернулась в дом и стала быстро собираться: распустила волосы, приняла ванну, накрасилась и упаковала свою сумку. Думаю, она крутилась как белка в колесе, потому что у нее не было возможности собраться в присутствии родителей. Думаю, она как сумасшедшая носилась по дому, то включая утюг, то закрывая воду в ванной, то натягивая чулки, то подкрашивая губы, то вынимая шпильки из волос.
У нее была чертова прорва дел. Эх, если бы она двигалась чуть медленнее… Но нет, Эми принадлежала к энергичным, уверенным в себе девушкам. У нее даже осталось немного свободного времени. Думаю, она встала перед зеркалом и принялась отрабатывать выражение лица: хмурилась и улыбалась, надувала губки и встряхивала головой, задирала подбородок и смотрела исподлобья. Потом, думаю, она изучила себя в фас, и в профиль, и даже со спины, выгнувшись и глядя через плечо: разгладила складки на попке, поправила пояс, покачала бедрами. Потом… думаю, на этом она остановилась, так как сочла себя готовой. И отправилась ко мне, а я…
Я тоже был готов. Я еще не оделся, но был готов к встрече с ней.
Я стоял в кухне, ожидая ее прихода. Думаю, она так спешила, что едва не задыхалась, да и сумки, думаю, были у нее тяжелые, и, думаю…
Думаю, я еще не готов рассказать об этом. Слишком скоро, и надобности особой нет. Потому что у нас было целых две недели перед этим, перед субботой 5 апреля 1952 года, за несколько минут до девяти вечера.
У нас было две недели. Две замечательные недели. А замечательными они были потому, что впервые, за не помню уж сколько времени, мое сознание было поистине свободным. Приближался конец, скоро все закончится. Я мог думать, ходить, говорить или что-то делать. Только сейчас это ничего не значит. Сейчас мне не надо больше следить за собой.
Мы вместе проводили все вечера. Я водил ее туда, куда ей хотелось. Делал все, что ей хотелось. И не я виноват в том, что ей не очень-то хотелось куда-то выходить. Однажды я припарковал машину у школы, и мы наблюдали, как тренируется бейсбольная команда. В другой раз мы поехали на вокзал, чтобы посмотреть на проезжающий мимо экспресс «Талса» и на пассажиров, выглядывавших из окон вагона-ресторана и туристического вагона в хвосте поезда.
Вот, в общем-то, и все. Больше мы ничем не занимались. Еще иногда ездили в кондитерскую за мороженым. Основную часть времени мы проводили дома, у меня. Мы вдвоем сидели в старом отцовском кресле или лежали наверху, обнявшись и глядя друг на друга.
Обнимались почти все ночи напролет.
Мы часами лежали и молчали. Но время не стояло на месте. Оно, казалось, неслось вскачь. Иногда я вслушивался в тиканье часов, в биение ее сердца и спрашивал себя, почему оно бьется так быстро. Было трудно проснуться и заснуть, трудно вернуться в кошмар, который заставит меня все вспомнить.
У нас было несколько ссор, но несерьезных. Я изначально вознамерился пресекать их. Я потакал ей, а она пыталась потакать мне.
Однажды ночью она сказала, что собирается отвести меня в парикмахерскую и проследить, чтобы мне сделали приличную стрижку. А я сказал — прежде чем вспомнить, — что, как только она соберется вести меня туда, я начну отращивать косу. Между нами произошла размолвка, но не более.
В другой вечер она спросила меня, сколько сигар я выкуриваю за день, я ответил, что не считаю. Она спросила, почему я не курю сигареты как все, а я ответил, что не знал, будто все их курят. Я сказал, что в моей семье два человека не курили сигареты, отец и я. Она сказала, что да, конечно, если ты считаешься с ним больше, чем со мной, то тогда и говорить не о чем. А я сказал, что, боже мой, какое отношение это имеет к нему?
Но это опять была лишь незначительная размолвка. Полагаю, она забыла о ней на следующий же день, как и о первой.
Думаю, она отлично провела время в эти две недели. Лучше, чем когда-либо.
Итак, две недели прошли, и наступил вечер 5 апреля. Она проводила своих родителей в кино, быстро собралась и в полдевятого пришла ко мне. А я ждал ее. И я…
Думаю, я опять забегаю вперед. Есть еще кое-что, о чем я не рассказал.
В течение этих двух недель я каждый будний день ходил на работу. Поверьте мне, это было непросто. Мне не хотелось ни с кем встречаться — хотелось сидеть в доме с опущенными жалюзи и никого не видеть, но я знал, что так нельзя. Поэтому я заставлял себя, как всегда, идти на работу.
Они подозревали меня, и я дал им понять, что догадываюсь об этом. Однако совесть меня не грызла, и я ничего не боялся. Тем, что я ходил на работу, я показывал, что бояться нечего. А как же иначе — разве отважится человек, который совершил то, что они думают, приходить на рабочее место и смотреть людям в глаза?
Естественно, мне было тяжело. Мои чувства были задеты. Но я не боялся и доказывал это.
В первое время мне почти не давали задании. И, поверьте, мне было страшно трудно большую часть времени сидеть без дела и притворяться, будто я ничего не замечаю. Когда же мне давали какое-нибудь мелкое поручение — доставить ордер или что-то вроде этого, — всегда возникал повод, чтобы послать со мной другого помощника шерифа. Тот, конечно, был озадачен, — ведь они держали все в тайне, Хендрикс, Конвей и Боб Мейплз. Тот недоумевал, пытался понять, в чем дело, но не мог задать вопрос, потому что мы самые вежливые — в своем роде — люди в мире: мы будем шутить и говорить о чем угодно, только не о том, что у нас на уме. Итак, он недоумевал, и был озадачен, и пытался разговорить меня, например, похвалить за то, как я раскрыл дело Джонни Папаса.
Однажды я возвращался с обеда. У нас смазывали маслом полы, чтобы они не скрипели. Когда они смазаны, можно пройти абсолютно бесшумно. Помощник Джефф Пламмер и шериф Боб разговаривали и не слышали, как я вошел. Поэтому я остановился у двери и стал слушать. Я их и слышал, и видел: я так хорошо их изучил, что мог видеть, не глядя на них.
Боб сидел за своим столом и делал вид, будто просматривает какие-то бумаги. Очки балансировали на кончике его носа, и он то и дело бросал взгляд поверх них. Ему не нравилось то, что он должен был сказать, но по его тону и по тому, как он смотрел поверх очков, этого определить было нельзя. Джефф Пламмер примостился на подоконнике и изучал свои ногти. Возможно, его челюсть мерно двигалась: он жевал жвачку. Ему тоже не нравилось спорить с Бобом. По его голосу это заключить было нельзя — он говорил добродушно-веселым тоном, — но ему точно не нравилось.
— Нет, сэр, Боб, — растягивая слова, говорил он. — Я тут кое-что проанализировал, и, думаю, я больше не буду шпионить. Ни под каким видом.
— Ты уже твердо решил, да? Окончательно? Ну, все выглядит именно так, верно?
— Да, сэр, думаю, именно так. А разве можно понять как-то иначе?
— Как, по-твоему, возможно ли делать свою работу, если не подчиняешься приказам? По-твоему, возможно?
— Ну, — Джефф выглядел — именно выглядел — поистине довольным, словно вытянул три туза к трем королям, — ну, я действительно очень горд тем, что вы, Боб, заговорили об этом. Я восхищаюсь теми, кто подходит к сути прямо, без обиняков.
На секунду наступило молчание, потом бляха Джеффа стукнулась о стол. Он слез с подоконника и пошел к двери, улыбаясь. Только в его глазах веселья не было. Боб вскочил и чертыхнулся.
— Ах ты, упрямый осел! Ты чуть не выбил мне глаза этой штукой! Если ты еще раз посмеешь бросаться бляхой, я сверну тебе шею!
Джефф прокашлялся. Он сказал, что сегодня был чертовски сложный день и тот, кто утверждает иное, наверняка выжил из ума.
— Я так понимаю, Боб, человек не должен задавать вам вопросы насчет всего этого надувательства, так? Вы бы назвали это неприличным?
— Гм, не знаю, так бы я выразился или иначе. Не уверен, что я бы отругал его за то, что он задает вопросы. Я бы решил, что он мужчина, который делает то, что должен.
Я проскользнул в мужской туалет и постоял там немного, а когда вернулся в кабинет, Джеффа Пламмера уже не было. Боб поручил мне доставить ордер. Самому, без сопровождающего. Он старался не встречаться со мной взглядом, но казался очень счастливым. Он ставил себя под удар — терял все, а не получал ничего, — и он был счастлив.
Что до меня, то не знаю, чувствовал ли я себя лучше.
Бобу оставалось жить немного, и работа была для него всем. У Джеффа Пламмера была жена и четверо детей, и его одежда всегда была поношенной. Люди такого сорта, они не принимают решений в спешке. Но стоит им принять решение, то уже никогда не передумают. Они на это не способны. Они лучше умрут, чем передумают.
Я приходил на работу каждый день, и вскоре мне стало легче, потому что люди вокруг меня стали вести себя проще. И в то же время мне стало гораздо тяжелее. Потому что тех, кто доверяет тебе, кто не только не хочет слышать о тебе ничего плохого, но даже не думает о тебе ничего плохого, очень трудно обманывать. Так как не вкладываешь душу в обман.