Идейка потом пригодится, но сейчас ничего не объясняет – ввиду отсутствия пространственно-временных лазеек в ближайших окрестностях.
Вариант: ученик-ясновидец. Вроде Ванги. Прозревает будущее и сразу заносит на бумагу. В виде рассказов. Чужих. Да, маразм крепчает.
И что я все: ученик, ученик. Можно посмотреть, как зовут и кто такой.
Долго рылся в беременном бумагами шкафу, нашел папку с анкетами этой группы. Анкеты ерундовые, одна страничка, десять пунктов: хочешь – заполняй, не хочешь – ставь прочерки. Можешь наврать от души, никто и ничего не проверяет, даже имя с фамилией.
Выбрал нужную методом исключения. Почитаем. Буквы квадратные, почти печатные. Так заполняют документы люди с трудночитаемым почерком. В графе «Фамилия» – Рулькин А.А. «Имя» и «Отчество» – пустые. Ну-ну… Писатель Рулькин – звучит гордо. Кстати, что значат эти А.А.: Александр? Алексей? Андрей? Точно, Андрей, вот и имя всплыло в памяти.
Поехали дальше. «Образование» – высшее. Парень лаконичен не только в рассказах. Подставляй что хочешь – от военного училища до любого из расплодившихся платных коммерческих вузов (Гос. лицензия! Диплом международного образца! Зачисление по результатам собеседования!).
«Дата, год рождения» – 27 лет. Прямо отвечать на вопросы никак не желает. Двадцать семь. На вид казался постарше. Я тоже в его годы казался постарше. Двадцать семь – это я в… ага, в девяносто третьем году. Он резко помрачнел. Девяносто третий год – тема запретная. Даже для себя, даже в мыслях. Просто выгорожен из памяти – высоченным бетонным забором с колючкой по гребню. Чтобы не вырвались оставшиеся внутри чудовища. Торопливо вернулся к анкете.
«Семейное положение» – пусто, нет даже прочерка.
«Место работы» – прочерк.
«Место жительства» – общежитие ЛГУ.
«Телефон» – прочерк.
ЛГУ давно уже не ЛГУ, и общежитий там море. Типичная отписка – но кое-что проясняется. Свой диплом, надо думать, там и получил. Несколько лет назад. А теперь, самый логичный вариант, – в аспирантуре. Иногородний. И гуманитарий. Любой другой попробует подработать на жизнь уж никак не сочинительством. Но как вы догадались, Холмс? Элементарно, Ватсон, – дедуктивный метод, читайте А. Конан Дойла.
Дедукция – вещь хорошая. Но совершенно не объясняет возникновения сего опуса. Так ведь и сам Холмс-Ливанов при возможности не дедуцировал. Подглядывал за отражением Соломина в надраенном кофейнике. Подождем завтрашнего вечера. Пардон, сегодняшнего. И потолкуем с автором. Не хочет публичности – так мы келейно, тет-на-тет. В порядке индивидуального обучения. Но сначала неплохо бы дочитать рассказ. Для предметного разговора.
К третьей странице он понял, что поторопился. Нет, такого он написать не мог. Точнее, смог бы, сумел, захоти по-настоящему – но не хотел, да и зачем? Ни один нормальный человек до конца не дочитает – швырнет книгу в угол, матеря автора. А слабые нервами – рванут к унитазу, позеленев лицом. Весь рассказ, целиком и полностью – убийство и расчленение трупа. Коротким острым ножом. С обоюдоострым закругленным лезвием – нож подробно описан в четырех абзацах. И это были самые безобидные абзацы. Остальное – хрипело и брызгало кровью. Все тринадцать страниц. Минут двадцать или двадцать пять реального времени – героиня умирала долго и мучительно. И слишком натуралистично.
Она не кричит. Трудно кричать со вспоротой гортанью. Но пытается, старается. Из разинутого рта, из дергающихся губ – бессильное шипение. Воздух вырывается из раны – вылезла наружу и в такт неслышным воплям трепыхается, дергается какая-то красная пленка – словно шкурка языка. Мяса в котором не осталось. Второй рот. Кровь не хлещет голивудскими брандспойтами. Сочится помаленьку. Так и бывает, если не затронуть артерию и яремную вену. По науке – трахеотомия. С таким можно и пожить. Она поживет. Еще немного поживет.
Ей будет очень плохо. Плохо и больно. Всю оставшуюся жизнь. Почти как было мне. Но для нее все кончится быстрее. Она и тут меня обыграла. Что ж – получай свой выигрыш. Получа-а-а-ай!!!!!
Опасно иметь развитое воображение. А может и нет. Но тогда опасно читать такие сочинения. Они несовместимы с мозгом, транслирующим текст в яркие зрительные образы. Этот факт дошел от головы до желудка немного позже, на середине восьмой страницы – и он рванул к туалету. Зеленея лицом.
Полегчало. Но только желудку. Он посидел, собираясь с силами. Дочитывать не хотелось. Но ничего другого он делать сейчас не мог. Четыре страницы. Четыре страницы до конца. Всего и целых четыре. Слева ныло. Он набрал полную грудь – и нырнул.
Брюшина раскрылась как тонкий безгубый рот. На краях – ни капельки крови. Ровный, желтовато-белый разрез. Жирок. Да ты поправилась за эти месяцы… А крови все нет. Это капилляры и сосудики сжались. От страха. И боли еще нет. Ничего, сейчас все будет. И кофе, и какао. И коньяк, и умные разговоры. На, получай!!!!!
Он знал все. Количество перешло в качество. Он оказался там. Не наносил удары – был сторонним наблюдателем. Безмолвным и беспомощным. Но он знал все. Эту гигантскую коммуналку на верхнем этаже углового дома. Эти две комнаты с высокими потолками. Эту мебель и эти обои. Эти книги в полках. Эти безделушки на трюмо (косметики почти нету). Эту гитару на стене. Эти рисунки – штрих скупой, уверенный, мужской. Эти занавески и этот вид из окна – музей, похожий на храм. Кровавый храм кровавого бога войны. Он знал все.
И – он знал эту женщину. Лучше бы он ее не знал никогда. Лучше бы он никогда здесь не был – ни тогда, ни сейчас. Лучше бы он никогда не видел этого лица – которое казалось ему то прекрасным, то отвратительным. Которое сейчас искажено, дико искажено. И не мукой – ненавистью. Последней бессильной ненавистью. И лучше бы он не слышал никогда ее голоса – низкого, чуть-чуть хрипловатого. Всегда спокойного. Иногда – презрительного. Иногда – бархатно-нежного. Голоса, который превратился в булькающий клекот и шипящий свист. И в этом свисте и клокотании – та же смертельная ненависть.
…Он был весь в крови – с ног до головы. И убийца – тоже. Он не видел его лица, только длинное, почти до пят, поношенное пальто. Синее. Спереди оно стало черным. Мокро-черным. Липко-черным. Пропитавшимся кровью. Жуткое и неторопливое действо заканчивалось, убийца перестал растягивать удовольствие и кровь хлестала во все стороны.
Прощай. Если мозг и вправду не сразу умирает в отделенной голове – ты меня слышишь. И видишь. Тогда знай – все кончено. Все прошло. Все обиды и вся боль. Тебе ведь не больно? Да? У тебя ведь нечему болеть? Теперь? У меня тоже. Нечему. Тоже ничего не осталось. И давно. Но ты опять наверху. Ты кошка и всегда падаешь на четыре лапки. Потому что, кажется, ты все-таки уже умерла. Прощай. Я люблю тебя.
Больше я ей ничего не сказал. Да она и не слушала. Отступил к двери. Сбросил пальто, оно больше не понадобится. Одернул короткую куртку. На ботинках небольшое пятно – стер тряпкой. Ее тряпкой. Прошел в другую, проходную, комнату. Цепочки кровавых следов не стеснялся – ботинки тоже на один раз. И на два размера больше. Но подошвы вытер. Тщательно, о коврик у входа. Посмотрелся в большое зеркало. Черт! Кровавое пятно на лбу. Оттирал лихорадочно, слюной и платком – санузел на другом конце бесконечного коридора. Вроде все. Звук? Звук… Обратно – она шевельнулась?! Она шевельнулась… рот приоткрыт чуть больше? Показалось. Пора уходить.
Убийца ушел, аккуратно защелкнув замок двери. А он остался – немой и неподвижный. Не в силах сдвинуться с места. Не в силах даже закрыть глаза. Или отвернуться. Отвернуться от устремленного взгляда головы. Мертвой головы на столе. Похожей на ежика. На страшного и нереального ежа – кровь склеила коротко остриженные волосы в торчащие во все стороны колючки. Памятник на маленьком постаменте – из трех книжек, трех синих томиков. Теперь – сине-красных. Переплеты повернуты к нему – Карл-Густав Юнг, собрание сочинений.
Сначала был голос. За окном. Выводивший с пьяной задушевностью в ночной тишине: Гоп-ст-о-о-оп, Сэмэ-э-эн, засунь ей под ребро-о-о-о, гоп-ст-о-о-оп, сма-а-атри не поломай перо-о-о-о, об это ка-а-а-а-меная се-е-е-е-ерце…
Голос удалялся. Неведомый певец уходил, не ведая, что только что спас его. Вытащил из залитой кровью комнаты. Из-под мертвого взгляда мертвых глаз. До боли, до стона, до закушенных в кровь губ знакомого взгляда знакомых глаз.
Дурак, сказал он певцу. Перо не втыкают, не вонзают, не засовывают. Втыкают шабер. Или заточку. А пером пишут. Режут. Полосуют.
Кретин, сказал он себе. С чего ты взял, что это – о ней? О ней… О ней…
Он застонал. Проклятый рассказ сделал то, чего он боялся все эти годы. Все эти восемь лет. Взломал серую бетонную стену в мозгу. Открыл запретную зону. И освободил бродивших там чудовищ.
Он ошибся. Тогда – он ошибся. Не привык, не умел – но ошибся. И – проиграл. Он всегда держал ситуацию. Он привык делать все, что хотелось – впервые что-то делали с ним. Проиграл – и проиграл женщине. Или не женщине? Оно. Нечто – среднего рода. Женские слабости? Ха! Женские капризы? Ха! Холодный бесполый мозг, тоже привыкший лишь побеждать. Женщина? Черт ее знает, но поселился тот всеподавляющий разум марсианина в теле с признаками женского пола. Впрочем, любила она женщин и мужчин – одинаково. Любила? Чушь, кого может любить уэллсовский марсианин… Изучала – с холодным любопытством. Поведенческие реакции в постели. Материал для диссертации. Диссертации по Юнгу. Она преподавала философию… А чем еще может заняться застрявший на земле марсианин? Застрявший в чужом теле? Когда боевых треножников и лучей смерти не стало? Впрочем, к чему ей лучи… Изучала – и съедала… Всех – и его. Высасываемые шкурки чувствовали себя счастливыми – и он. Анестезия. Как у насекомых-кровососов. Заодно – раз уж подвернулась – высосали и его жену. Тогда – жену. Тоже с холодным любопытством. А он… Наверное, он любил. И – ненавидел. Одновременно. Бывает и так… Потом думал – еще повезло. Что просто изучили и отбросили. Страшна любовь марсиан… Потом – не думал ничего. Стало нечем. Мозг разлетелся, как зеркало от брошенного камня. Осколки что-то отражали – цельной картины не было. Те страшные месяцы разбились на отдельные сцены и разговоры – разлетевшиеся, как листки с черновиком пьесы… Жить не хотелось. Но он стал жить.