Ей удалось устроиться лишь на должность референта в юридическую контору «Дэвис, Гудридж энд Блейкли» в пользующемся дурной славой районе города, за железнодорожным вокзалом. Хозяева, под предлогом ее длительного перерыва в работе, предложили ей смешную зарплату — не хотите, как хотите, сказали они, — и, разумеется, она согласилась. Ей выделили стол в маленьком офисе, который она делила с двумя секретаршами, недвусмысленно давая понять, что ее видят в роли еще одной секретарши, а никак не квалифицированного самостоятельного юриста.
Однако очень скоро партнеры убедились в том, насколько она компетентна, и были поражены тем, с какой скоростью она наверстала упущенное. Блейкли, партнер по криминальным делам, бесстыдно свалил на нее своих клиентов, превратив в личного помощника и ишака; Дэвис, специалист по искам о возмещении морального вреда, потихоньку тоже стал подсовывать ей все больше проблемных материалов, в которых уже и сам не мог разобраться, что к чему. К концу первого года работы мама вела самые сложные дела фирмы, и при этом ей платили меньше, чем секретаршам.
Бренда и Салли, секретарши, с которыми мама делила обшарпанный офис, считали ее переезд из города в коттедж Жимолость ошибкой и не преминули сказать ей об этом.
— Элизабет, подумай, Шелли уже почти шестнадцать, — сказала Бренда. — Скоро она захочет встречаться по вечерам с друзьями в городе…
— Вот именно, — подхватила Салли. — Будет каждый уик-энд зависать в клубах, если она такая же, как моя. Ты так и будешь мотаться взад-вперед, возить ее в город и обратно.
Мама пыталась сохранить свою личную жизнь как личную — по крайней мере, насколько это было возможно, — не обижая Бренду и Салли, которые охотно и без всякого стеснения делились с ней самыми интимными подробностями своих замужеств.
Мама лишь краснела и бормотала что-то невразумительное — мол, она не против клубной жизни, но уверена, что ее Шелли не будет злоупотреблять этим. На что следовали протестующие возгласы и насмешки: Элизабет, ты такая наивная!
Бренда и Салли все время твердили ей: «Элизабет, ты слишком мягкая! Элизабет, почему ты это терпишь? Элизабет, почему ты не можешь постоять за себя?» Они видели, как смиренно приняла она повышение зарплаты, которое было оскорбительно ничтожным; видели, как Дэвис и другие юристы бросали ей на стол свои проблемные дела и даже не благодарили, когда она с блеском завершала их; видели, как Блейкли с завидной регулярностью являлся к ней за пять минут до окончания рабочего дня и просил задержаться или «посмотреть эту папку за выходные», поскольку знал, что она слишком кротка, чтобы сказать «нет». Редко выдавался день, когда у Бренды и Салли не было повода воскликнуть: «Элизабет, ты такая лохушка!»
Разумеется, она не рассказывала им всю правду обо мне. Она не говорила, что меня не нужно будет возить в город для встречи со школьными подружками, потому что у меня не было подруг в школе. Ни одной. Она не говорила им, что я стала жертвой издевательской кампании, настолько жестокой, что меня пришлось забрать из школы и перевести на домашнее обучение. Она не рассказывала и о том, что по совету полиции мой новый адрес был изъят из школьного архива, чтобы известные девочки не могли его узнать.
Известные девочки. Их было трое: Тереза Уотсон, Эмма Таунли и Джейн Айрисон.
Они были моими лучшими подругами с тех пор, как нас, девятилетних, определили в один класс. Мы вместе играли на каждой перемене (прыгалки, хула-хуп, классики, «бабушкины следы»), в школьной столовой уплетали принесенные из дома завтраки. По выходным и в каникулы мы регулярно встречались друг у друга дома. Мы были неразлучной маленькой кликой, клубом. Мы даже придумали ему название — ДЖЭТШ — по первым буквам наших имен.
Оглядываясь назад, я теперь вижу, что трещина в отношениях между мной и остальной троицей наметилась задолго до того, как началась эта жуткая травля.
Когда нам было одиннадцать, двенадцать, тринадцать, мы считались «хорошими» девочками. Серьезно относились к учебе: сверяли ответы после диктантов, раскрашивали контурные карты, как если бы это был потолок Сикстинской капеллы, звонили друг другу после школы, чтобы обсудить трудное домашнее задание. Я всегда была первой в классе по английскому и рисованию; у Эммы (к которой приклеилось прозвище Пеппи Поттер за ярко-рыжие волосы плюс круглые очки) определенно был талант к математике; Джейн, самая серьезная из нашей четверки, играла на виолончели, выступала в школьном оркестре, по субботам концертировала с оркестром музыкальной школы; Тереза, блондинка с лучистыми глазами, мечтала стать актрисой и бредила сценой. Конечно же мы болтали на уроках, как и все дети, но страшно боялись учителей; мы даже и подумать не могли о том, чтобы огрызнуться, и я не помню, чтобы у кого-то из нас были проблемы с поведением.
Однако годам к четырнадцати девчонки начали меняться. А я нет.
Эмма сменила очки на контактные линзы, рассталась со своей роскошной гривой, подстриглась под панка — выбритые виски, на макушке гребень огненно-рыжих стрел. Джейн забросила музыку и махнула рукой на учебу в школе. Она перекрасилась в жгучую брюнетку и ногти покрывала черным лаком в тон. К тому же она заметно округлилась и стала пышногрудой, так что, накрашенная, вполне сходила за восемнадцатилетнюю. Джейн постоянно конфликтовала с учителями, но, какие бы наказания ей ни придумывали — и оставление после уроков, и временное отстранение от учебы, — ей все было нипочем. Казалось, школа перестала для нее существовать, и она чувствовала себя в ее стенах, как заключенный в тюрьме, отсчитывающий дни до выхода на свободу.
Но сильнее всех изменилась Тереза Уотсон. Она как будто за одну ночь вымахала под метр восемьдесят, из прелестной маленькой толстушки превратившись в жердь с мрачным лицом. Ее тело стало костлявым и неаппетитным, лицо вытянулось, а острые скулы торчали, словно рифы из воды. Своей манерой одеваться она как будто бросала вызов школьному дресс-коду — зеленые бутсы «Док Мартенс», низкие джинсы на бедрах, откровенные топики, выставляющие напоказ ее длинную бледную талию. Она носила серебряную серьгу в левой брови, хотя директор запрещал ей являться в школу в таком виде. Она отрастила длинные волосы и прилизывала их на прямой пробор. По мере того как ее тело приобретало все более жесткие контуры, жестким становился и взгляд ее зеленых глаз, в нем появилась какая-то враждебность и непримиримость. Я бы даже сказала, скрытая угроза.
В свете последующих событий мне приходит в голову, что перемены в их внешности произошли в то же время, когда начало меняться и их отношение ко мне. Я не раз задавала себе вопрос: была ли связь между этими метаморфозами? Влияет ли внешность на личность? Или наша личность определяет то, как мы выглядим? Может быть, именно боевая раскраска превращает соплеменника в безжалостного воина? Или безжалостный воин наносит боевую раскраску, чтобы подчеркнуть свою жестокость? Всегда ли кошка выглядит кошкой? Всегда ли мышь выглядит мышью?
Как бы то ни было, факт остается фактом: я не изменилась. Я все так же упорно работала в классе, строчила диктанты и раскрашивала контурные карты. Я по-прежнему была первой в английском и рисовании, но теперь все чаще выбивалась в лидеры и по истории, французскому и географии. Я все так же вздрагивала, когда учительница повышала голос. И прическа у меня оставалась такой же, какой была в девять лет, — прямые волосы до плеч, челка. Я подросла, но не растеряла «детский» жирок — на животе были складки, и при ходьбе у меня терлись ляжки. Я не красилась, в отличие от своих подруг, потому что мама ненавидела все эти «приукрашивания», как она их называла. Она и сама редко пользовалась косметикой и всегда говорила, что макияж вреден для моей кожи. Когда пошли прыщи, я не выдавливала их (мама говорила, что от этого могут остаться рубцы), в то время как другие девчонки отчаянно ковыряли лица своими острыми наманикюренными коготками и замазывали ранки тональным кремом. Я не носила сережек, цепочек, браслетов и колец, как это делали они, поскольку у меня была аллергия на любой металл, кроме чистого золота, да мне и не нравилась бижутерия — мне она все время мешала, и к тому же я боялась потерять украшения. Я носила все те же простые блузки, джемпера и юбки, неуклюжие туфли с пряжками (Тереза называла их «ортопедической обувью»), в то время как другие были помешаны на тряпках и внешности.
Я стала замечать, что подруги уже не рады видеть меня, когда я поджидала их у школы или в столовой. Теперь, когда мы были вместе, атмосфера была другой, как будто они были объединены общей тайной, мне неведомой. Они оглядывали меня с явным отвращением, и впервые в жизни я стала стесняться своей внешности — нависающих над поясом юбки жировых складок, детской челки, прыщей на подбородке.