— Я тебе не доктор. У тебя давление сто восемьдесят на сто. Ты все равно скоро сдохнешь.
— Сдохну, говоришь? Да я и сам знаю.
Жорик надвигается на меня. У нас разные весовые категории. Но и он уже не тот, что раньше, и я не тот.
Теперь я фиксирую его запястья.
— А ты только порадуешься, когда я сдохну? — не унимается он. — Не, ты скажи. Радоваться будешь, как все вы? Ненавидишь меня? Ну да, ненавидишь. Меня все ненавидят.
Да он просто бухой, понимаю я. Он дышит прямо мне в лицо. А сам придвигается все теснее.
— Это тебя все любят, Артемчик. Ты же у нас такой умный да красивый. А мне ни одна тёлка за бесплатно не давала. Приходилось… самому брать… рассказать? Ты же любишь… истории на ночь…
Он умолкает. Переводит дух.
Нет, я не люблю такие истории, но мне нужно довести дело до конца. Это наш последний сеанс. Я больше не стану работать с этим пациентом.
Он еще что-то говорит, но мое сознание уже выключается и гаснет. Не сразу, а медленно, как раскаленная спираль калорифера в нашем старом интернате. Гаснет и вытесняется другим сознанием — подростковым, прыщавым, потным, подлым сознанием Жорика. Малолетнего вора и садиста из вонючей девятиэтажки.
Однажды вечером он встречает Ленку на улице. Куда-то она идет, кутаясь в куцую курточку, — в магазин? У нее — идиотская юбочка и тонкие ноги в колготках. Ничего еще не заметно, да некому и замечать, никто на нее и не смотрит. Мать послала в магазин, значит, деньги есть?
«Че, Смирнова, как дела», — спрашивает он. Он выше ее на голову.
«Не трогай меня, — просит она. — Мне больно».
А он и не трогает. Просто тянет руку (с грязными ногтями и бородавкой на пальце) и вынимает мятую зеленую трешку из ее кармана. Три советских рубля. На них можно прожить неделю. Но ему все равно.
«Скажешь матери, потеряла», — приказывает он.
«Я не то ей скажу-у, — ноет Ленка. — Я все расскажу».
Удар. Еще удар.
«Ничего ты не расскажешь. А то вообще убью», — обещает он.
Ленка плачет.
Теперь у него есть три рубля. Можно отдать долг за карты. И еще останется. На радостях ему хочется еще чего-нибудь. Сразу всего хочется.
«Мать дома?» — спрашивает он, ухмыляясь. Похотливый козел.
«Дома, — отвечает она, всхлипывая. — Я ей все расскажу».
Еще удар. Сильно, но незаметно: кто-то мимо проходит, какой-то алкаш — хоть и бухой, а может запомнить. Во дворе темнеет, газовая лампочка из-под разбитого плафона светит себе под нос. Вдалеке сосед-автолюбитель копается в моторе «москвича».
«Тогда завтра зайду», — обещает он.
Когда наступает завтра, он и вправду приходит. Всего-то и нужно — спуститься на два этажа. Он воровато озирается. Но что такое? Почему ее дверь распахнута? Что там за люди в белых халатах?
Он отступает в темный угол, где мусоропровод. Но его уже заметили. Хмурый доктор глядит на него из-под очков. Он о чем-то догадывается, этот доктор. То есть, Жорик думает, что он догадывается. И покрывается холодным потом.
«А вы здесь зачем, молодой человек?» — спрашивает доктор подозрительно.
Не ответив, потный гад пятится к лестнице. И бежит вниз не оглядываясь. Бригада неотложки — это еще не милиция, догонять никто не станет. А следовало бы.
Болтаясь во дворе, он видит, как из подъезда выносят носилки. Мамаша семенит рядом. Доктор о чем-то говорит ей на ходу, резко и сердито, а о чем — Жорику не слышно.
Девчонка даже не плачет. Ее лицо белее известки.
— Ее увезли в больницу, — бормочет взрослый Георгий. — Через неделю выпустили. Ее мать сказала, выгонит на улицу обоих, вместе с ребенком. Она в школу так и не пришла потом. Взяла и повесилась. Дура.
— Врешь, — говорю я.
— Нет. Она сама. Ночью, пока мать была на дежурстве.
Я уверен: следователь не задавал лишних вопросов. Он бегло осмотрел место происшествия. Проследил за рыжим резвым тараканом. Присел на корточки, откинул клеенку, снова прикрыл. Ему тоже было все равно.
Никому никогда не было дела до этой девочки. Даже собственная мать не обращала на нее внимания. У Ленки Смирновой была никчемная жизнь, да и смерть получилась какой-то никчемной.
— Слушай, доктор, — говорит вдруг Жорик. — Внимательно слушай. Я ведь не зря тебя выбрал. Мы же с тобой одинаковые. Тебе тоже нравится, когда им больно. Тебе как больше нравится? Когда они кричат или когда уже нет?
Его взгляд — блуждающий, нефиксируемый, совершенно параноидальный. Наконец он смотрит прямо на меня:
— А сам бы ты смог? Ну, скажи. Ударить смог бы? Убить меня? Ну, попробуй.
И тут я бью его ладонью в лицо. Изо всех сил. Это правильный удар: жирный урод еле удерживается на ногах.
— Х-х-х, — хрипит наш Хорхе. И делает шаг вперед.
Он идет на меня, растопырив руки, как слепой. Только шевелит в воздухе пальцами.
Позади меня — обрыв. Где-то я уже видел это, думаю я. В каком-то фильме. Метнувшись в сторону, я оказываюсь у него за спиной. И обрушиваю сцепленные руки ему на загривок.
Шатаясь, он останавливается на краю. Поворачивается всем корпусом, как при рапид-съемке. Камушки шуршат и осыпаются под его ногами.
Пнуть посильнее — и он полетит вниз.
Но я не трогаюсь с места.
Он делает несколько шагов и опускается на песок. Больше всего он похож на толстую надувную резиновую куклу. Я с ужасом вижу, что эта дрянь улыбается.
— Ничего ты не можешь, — говорит он.
Лязгает дверца «сеата», и Танька выходит.
— Артем, — зовет она. — Поехали отсюда. Это же маньяк. Пусть полиция с ним разбирается.
В сереньком «сеате» жарко. Я защелкиваю ремень. Завожу моторчик. У меня дрожат руки. Оказывается, ключ я машинально прихватил с собой. Мне приходит в голову странная мысль: а что, если бы мы с Жориком свалились бы с обрыва в обнимку? Ключ так и остался бы у меня в кармане. Таня не смогла бы даже завести машину.
Я подаю назад и объезжаю застрявший поперек дороги идиотский внедорожник. Надо спешить, думаю я. Мы даже не станем зависать здесь надолго, в этой чужой стране. Заберем Маринку и вернемся.
Мы переночуем вместе в одном номере, а потом… потом мы поедем в аэропорт и вернемся домой и будем жить долго и счастливо и умрем все втроем в один день.
— Не спеши, Тёмсон, — говорит Таня вдруг.
Меня до сих пор колбасит. Я стараюсь успокоиться. Да, море очень красивое. Берег не виден: мы едем вдоль обрыва, и земля перед нами как будто кончается. Зато вдали, на лазурной глади, как поплавки, качаются белые яхты.
Рев дизеля раздается сзади, и я даже не успеваю оглянуться. Удар — и «сеат» сносит в сторону. Только не дергать руль, помню я откуда-то. Нужно оторваться, но где там! Белая туша «рэйнджровера» накатывается на правый борт. Кажется, он оторвал нам бампер. Я жму на педаль, и крошечный моторчик напрягается из последних сил: маленький испанец тоже хочет спастись, ему нужно вернуться на прокатную базу, ему не нравится жирный русский Хорхе и его перекачанный белый монстр.
Вот Жорик берет влево, и «сеат», скрежеща железом, медленно сползает на встречную. Медленно? Хрен там. Скорость — под сотню. Раньше я думал, что такое бывает только в фильмах. Мы летим по шоссе борт в борт, плавно вписываясь в повороты — но боковая стойка хрустит, и курс держать все труднее. Я смотрю вперед — и вижу, как из-за поворота…
Мне не нужно даже бросать руль: «сеат» вдруг сам собой выворачивает влево, сшибает ограждение и летит вниз, вереща мотором. И в тот же миг за нами, на шоссе, раздается глухой удар — тупой и короткий. Блондинка на кабриолете встретила своего принца. Бах! Мы сталкиваемся с землей. «Сеат» встает на нос, балансирует долю секунды и мягко опускается на крышу. Стекла трещат и вылетают одно за другим. Я закрываю руками лицо. Откуда-то издалека доносится взрыв: это не у нас, понимаю я.
Пошарив рукой где-то сверху, я отцепляю ремень безопасности. Теперь можно оглянуться. Танькино лицо — незнакомое, чужое. Мы все еще сидим перевернутыми, и кровь приливает у меня к голове. Но у нее не приливает. Она ударилась виском о боковую стойку, и теперь ее лицо на глазах становится серым. Ее пальцы слегка дрожат. Я когда-то проходил курс травматологии. Поэтому я не кричу и не зову ее.
Я вообще совершенно спокоен.
Со скрипом открывается дверца. Я вытаскиваю ее тело. Трогаю пальцами шею. Я чувствую, как жизнь из нее уходит. Картинка включается с задержкой, как если в пульте у телевизора сели батарейки, но включается.
«Вот ведь, Тёмсон, — звучит голос у меня в голове. — Как неудачно получилось».
Я закрываю глаза. Голос становится яснее, будто приемник настроили.
«Ты, наверно, был прав, — говорит Таня. — Наш Жако боялся оставаться один, поэтому и помер».
«Не говори глупости», — отзываюсь я беззвучно.
«К людям это тоже относится».
«Успокойся, — говорю я с ней, как с живой. — Я не хочу тебя оставлять. Ты же всегда меня вытаскивала… теперь моя очередь».