Затем Дома убили.
Маргарите пришла на память та минута, когда она была вынуждена сообщить Тони о том, что все его устремления и амбиции стали чистой воды иллюзией. Позже она поняла, что его реакцию на это можно было предвидеть. В нем взыграл его сицилийский норов, в участившихся вспышках неконтролируемого гнева он бил ее так, что в конце концов она перестала ощущать боль.
Маргарита облизала пересохшие губы.
Много ли этих родительских сцен видела Франсина? Имеет ли это какое-нибудь значение? Даже если только половину — и того более чем достаточно.
Зачем Доминику потребовалось делать меня своим единственным доверенным лицом? — спрашивала она себя. Она испытывала гордость за оказанное доверие, но одновременно с этим ее мучило чувство ответственности за его безопасность. На мгновение Маргариту охватило отчаяние — то, к которому она уже давно привыкла.
Вновь в сознании, подобно легкому морскому ветерку, возник образ Роберта.
И сейчас, лежа в постели, прислушиваясь к ночной тишине и фонограмме фильма, прокручиваемого у нее в голове, Маргарита явственно почувствовала, что какой-то собственный Рубикон ею уже перейден. Как-то все разом изменялось с тех пор, как она вернулась домой; сейчас ее постоянно преследовал голос Роберта, шептавшего ей на ухо: "Что же я еще тебе дал, Маргарита? Сейчас ты познала, что у тебя есть сила воли... сделать все, что пожелаешь.
Нравится тебе это или нет, но именно он явился причиной всех этих глубоких перемен, думала Маргарита. Вне всякого сомнения, он что-то отнял у меня, и за это я его ненавижу, но, Боже милостивый, как расценить то, что он оставил мне взамен?
Неожиданно, подобно джинну, выскочившему из бутылки, облик Роберта заполнил все ее сознание, и где-то в глубине своих ощущений, как сквозь толщу воды, она узрела камень — грех в закоулках своей души.
Вот он — лежит рядом с ней, в она содрогается от какого-то ранее неизведанного эмоционального возбуждения. Сейчас Маргарита прекрасно понимала, что именно Роберт придал ей силы для продолжения совместного существования с Тони; она гнала от себя эти гнетущие мысли о муже, и, хотя она не могла до конца от них избавиться, новая Маргарита, родившаяся в ней, была готова взвалить себе на плечи груз того опасного наследства, которое оставил ей Доминик.
И все это благодаря Роберту. С едва слышным стоном она предалась воспоминаниям.
Она хотела видеть его вновь.
Своего отца До Дук никогда не видел. Судя по тем вещам, которые были в доме, он сделал вывод, что отец был японцем, однако ни мать, ни кто другой не могли подтвердить этого. Мать До Дука ни разу не рассказывала сыну о его рождении, наивно полагая, будто молчание станет означать, что его, этого рождения, и вовсе не было. До Дук привык считать своего отца японцем — поскольку все другие варианты представлялись ему еще более отвратительными.
Дом, где они жили, являлся компаундом[15], расположенным в Сайгоне, — там работала мать До Дука. Владельцем был однорукий француз. Территорию окружала стена со светло-зеленой штукатуркой. Вилла была выстроена в форме подковы, с черепичной крышей и буйной растительностью во внутренних двориках. Вокруг виллы простирались сады, заросшие бугенвиллями и тамариндами, которые, будучи мальчишкой, До Дук должен был ежедневно подстригать, повинуясь прихотливому вкусу домовладельца. В выложенном тесаным камнем патио был и бассейн, своей асимметричной формой напоминавший До Дуку голову бегемота.
До Дук любил этот бассейн. В те немногие часы, которые предназначались ему для сна, он частенько сползал с тюфяка, раздевался донага и нырял в прозрачную воду. Затем он переворачивался на спину и подолгу смотрел в бездонное небо, наслаждаясь окружавшей его тишиной. Мысли, не дававшие ему спать, улетучивались в никуда.
Здесь, на вилле этого француза, почти не была слышна шумная суета Сайгона, сюда не доносились звуки войны. И только изредка раздававшийся в небе рев истребителей, отдающийся рябью на водной глади, напоминал о том, что где-то далеко за оштукатуренными стенами кто-то с кем-то воюет.
Будучи мальчиком, До Дук не смог до конца разобраться во французе. Домовладелец казался ему человеком добрым, по-своему религиозным, — он постоянно напевал себе под нос какие-то псалмы и молитвы и каждый вечер учил им До Дука.
Упокой, Всевышний, душу раба твоего, и пусть почиет она в мире...
Для того чтобы расположить До Дука к совместному пению — слова для мальчика были сложны и непонятны, — француз закармливал его сладостями, приготовленными по его собственным загадочным рецептам, пахнувшими медом, корицей, чесноком и луком.
Но все это происходило очень давно, когда До Дуку было всего пять лет; именно в этом его возрасте француз решил, что он уже достаточно взрослый для того, чтобы исполнять работу по дому.
Став подростком, До Дук утвердился в мысли, что француз в своем подвале печатает деньги — столь часто он видел их переходящими из рук в руки. Позже он понял, что француз занимается торговлей оружием и наркотиками, и если даже не по прямой санкции Дяди Сахара — так вьетнамцы цинично окрестили Дядюшку Сэма, то есть правительство США, — то по крайней мере благодаря той загадочной и непонятной жизни Сайгона военного времени.
Частенько, хлебнув лишнего, он приказывал До Дуку производить учет той военной контрабанды, которой он приторговывал. Однажды поставщик, недовольный тем, что француз не желает снизить цену, прицепил проволокой гранату за чеку к пустому ящику из-под боеприпасов, которые тот продал ему. В те времена француз, весьма педантичный во всем, что касалось его собственности и безопасности, всегда все проверял сам. Вот тогда-то он и расстался со своей рукой. Наученный горьким опытом, теперь он посылал проверять товар туземцев. До Дук обнаружил, что стал третьим вьетнамцем, которому поручалась эта работа.
Значительно позже, прислуживая в качестве официанта на одной из грандиозных и экстравагантных вечеринок своего хозяина, он услышал от двух легкомысленных шведок историю о том, в каком амплуа выступала раньше на подобных оргиях его мать, до тех пор пока ее лицо не обезобразили морщины. Тогда До Дук впервые понял, что он способен воспринимать чужие ауры.
Пока хозяин, накачавшись шампанским и наркотиками, пребывал в бесчувственном состоянии, две подружки, ничуть не стесняясь, откровенно поведали До Дуку — причем было ясно, что они ничего не выдумывали, — то, что происходило в этом доме двадцать лет назад. А в это самое время его мать продолжала подливать им в бокалы спиртное, храня на лице невозмутимое выражение, отсутствующим взором глядя поверх их голов.
До Дук никак не мог разобраться, было ли это с их стороны ностальгическими воспоминаниями либо намеренным садизмом. В самом деле, ведь не могли же они не знать, кто он такой, что именно над его матерью они насмехались? Похоже, все эти белые имеют отвратительную склонность видеть в азиатах всего лишь деталь экзотического восточного пейзажа — наряду с пальмами, рисовыми полями и мангровыми болотами.
И чем явственнее До Дук ощущал чужую ауру, тем отчетливее он осознавал происходящие в глубине его собственной души перемены. Это было похоже на то, как если бы некто срывал с людей их оболочку внешней добропорядочности и цивилизованности и нырял в мрачные бездны их подсознания.
Всякий раз, когда он видел перед собой чью-то ауру, его охватывало возбуждение. И неожиданно он пришел к выводу, что выход безудержного гнева сродни состоянию благодати, ибо чистота его помыслов в тот момент дарила ему чувство истинного облегчения, как если бы он сбрасывал со своих плеч груз грехов предыдущих поколений.
Именно подобным образом До Дук видел ауру и француза. Ведь не кто иной, как француз, вернул его мать к жизни после того, как ее любимого мужчину убил какой-то пьяный вояка за то, что тот осмелился вступиться за честь своего народа.
И тем не менее этот мужчина отнял у нее все, что она могла бы иметь по уровню образования, социальному статусу, — чего не сделает женщина ради любимого человека! И это падение с высоты всей той благости оказалось для матери фатальным. В отличие от своих товарок она никогда не обольщалась перспективами дальнейшей жизни.
Уставившись, подобно кошке, мутными глазами в пустоту и прислонив голову к холодильнику, она коротала свободные минуты.
Вся ее жизнь сводилась к нескольким мятым денежным бумажкам да к тюфяку, на котором она спала (мать постоянно обитала на кухне в постоянной готовности кормить гостей — когда бы они ни пришли). Впрочем, надо отдать должное и французу — будучи весьма влиятельным человеком в то смутное время, он все-таки опекал ее и время от времени что-то подбрасывал.
И тем не менее относился он к матери с той долей презрения, которая уместна разве что по отношению к завшивевшей дворняжке. Сам француз явно не понимал, насколько унижает ее и втаптывает в грязь; его тешило сознание того, что он спас эту вьетнамку от ловли клиентов на задворках парков и в конечном счете от туберкулеза или наркотического отравления. Взамен он сделал ее проституткой в своем доме и предоставил в услужение всем своим гостям, какой бы национальности они ни были.