Воздух пахнул торфом и мускусом, а единственный фонарь на батарейках, поставленный на табуретку у входа, едва давал достаточно света. Некогда тоннель был домом для подземной реки, теперь его каменные стены сглажены временем, утрамбованная земля пола покрыта брезентом. Теперь в нем прятался скромный лазарет. Вдоль каждой стены выстроены плотницкие козлы, на которых расположились импровизированные носилки из досок. В углу стоял металлический стеллаж с коробками марли, тюбиками мази, хлопковыми лентами и бутылками домашнего хлебного спирта.
Боб Стуки сидел на полу рядом с металлическими полками, повернувшись спиной к осторожно приближающейся посетительнице, скрестив ноги и опустив голову. Он тихо напевал старинный кантри-мотив, немного фальшивя. Рядом на козлах лежало тело, завернутое в поеденное молью покрывало. С края свисала бледная маленькая рука. Боб держал ее в своей, словно успокаивал маленького ребенка, а не взрослую женщину. Бейсболка, которую она некогда носила, теперь лежала у Боба на коленях.
– Боб? – Голос Лилли едва ли громче шепота. Она знала, что происходит, и это зрелище как будто сжимало ее сердце тисками. – Боб, мне очень жаль, но нам нужно поговорить.
Он ничего не ответил. Просто продолжил напевать песню, которую Лилли внезапно узнала. Когда-то Боб постоянно ставил кассету Джорджа Джонса[23] в своем старом большом пикапе «Додж Рэм». Его любимой мелодией – той, что он затер практически до дыр, – была «Он разлюбил ее сегодня». Теперь он напевал заунывную слезливую песню, попадая мимо нот.
– Боб, у нас проблемы, и мне нужно…
Лилли заметила то, что заставило ее внезапно остановиться. Паника ледяной змеей свернулась в желудке. Когда Боб и Лилли оборудовали небольшой госпиталь, они добыли несколько разных видов антисептиков. В том числе технический спирт, которого нашлось в избытке. Ящики, и ящики, и ящики с денатуратом в задней части бесхозной аптеки. Еще Боб отыскал кое-что в выгоревшем, обугленном каркасе «Капли росы», паба в Вудбери, куда он частенько захаживал, будучи алкоголиком. Боб вспомнил, что видел бутылки с этиловым и хлебным спиртом за стойкой бара, куда огонь не добрался.
– Ты заметила, что у нас всегда проблемы, Лилли? – Во второй руке, не той, что сжимала руку умершей, была кварта хлебного спирта. Он сделал новый глоток обжигающей жидкости и поморщился. – Мы живем среди, черт их дери, проблем.
У Лилли опустились руки. Ее надежда, и вера в Боба, и в будущее Боба, будущее их всех сдувались с почти слышимым шипением, выходя наружу с долгим, мучительным выдохом.
– Ох, Боб… не надо так. Соберись.
Он пристыженно опустил взгляд.
– Оставь меня.
– Ты не можешь позволить этому уничтожить себя, – она осторожно миновала носилки и села на пол рядом с Бобом. – Здесь нет ни единого человека, который не испытал бы горечи утраты.
Боб смотрел куда угодно, но не на нее.
– Мне не нужен мозгоправ. Просто пусть меня оставят в покое.
Лилли глядела в пол. Краем глаза она видела на коленях Боба старую хлопковую бейсболку, которую обычно носила Глория – такую старую и поношенную, что от выпуклых букв, образующих фразу: «Я С ИДИОТОМ», осталась только тень. Каждые несколько секунд Боб ставил бутылку и гладил козырек, словно это – воробушек, которого нужно вылечить.
Лилли покачала головой.
– Она была великой женщиной.
Боб сделал еще глоток.
– Это точно, Лил-л-ли, девочка, – он выговорил ее имя так, словно там содержалась дополнительная «л», после чего добавил: – Это точно.
– Она была крутая.
– Ага.
– Надо будет провести службу.
– Это хорошо, Лилли, девочка. Ты проведешь, – теперь его голос окреп, и в нем зазвучало плохо скрытое бешенство. – Ты проведешь службу, я точно приду послушать.
Лилли глубоко вздохнула и выждала несколько секунд, прежде чем сказать:
– Я помню, как Джош получил выстрел в голову от мясника, – я думала, что никогда не приду в себя. Я просто решила, что для меня все кончено, что я ничего не могу поделать, так что чего дергаться. Но я не сдалась, я решила… знаешь… жить одним днем.
– Хорошо тебе.
– Боб, хватит. Не надо так со мной поступать.
Он бросил на нее взгляд.
– Я не делаю тебе ничего… Это не тебя касается! – его рев заставил ее вздрогнуть. – Не все тебя касается!
Она сдержала порыв дать ему пощечину.
– Это нечестно даже в самом отдаленном приближении.
– В жизни все нечестно, – его голос смягчился. – Никогда не было… и уж чертовски точно нечестно сейчас.
Лилли покачала головой, вперилась в пол и позволила звучать еще одному аккорду тишины, полной страдания, пока Боб тихо пил и погружался в свою боль. Лилли старалась глубоко дышать и пыталась придумать, как его расшевелить. Он был нужен ей сейчас, может быть, больше, чем когда-либо. Она начала было что-то говорить, но оборвала сама себя.
Кто она такая, чтобы давать советы этому человеку? Кто она, нахрен, такая, чтобы пытаться быть образцом, пытаться навязать определенное поведение Бобу Стуки? У Лилли хватало своих страхов, своих гребаных проблем. Ее нервы были натянуты так же туго, как у Боба – если не туже. И она заметила, что ее характер стал хуже, ее сильнее трясло и кошмары все настойчивее с тех пор, как они были вынуждены спуститься под землю. Почти каждый раз, когда Лилли удавалось урвать клочок времени для сна – что происходило довольно нерегулярно с тех пор, как они поселились в тоннелях, – на нее обрушивался шквал проклятых бесконечных видений, наполненных клаустрофобией: двери автобуса закрывались перед ее мертвым отцом, ее подруга Меган болталась в петле, ее бывший любовник Джош лежал обезглавленным посреди бойни, и все возможные повторяющиеся варианты ловушек, клеток, запертых комнат, тюремных камер и бесконечных коридоров, тянущихся без конца в никуда. Но одно повторялось чаще прочих, то, что действительно не давало ей покоя, – практически фотореалистичное видение того дня, когда она убила ребенка.
Ты знаешь, что это накатывает. Это всегда начинается одинаково. Ты пригибаешься и укрываешься за изрешеченным пулями грузовиком, а воздух перед государственной тюрьмой Джорджии кипит от выстрелов. Ты всегда поднимаешься одинаково: твои зубы стиснуты, мощная винтовка сжата в потных ладонях, во рту – привкус старых монет, и солнце заливает сиянием твои глаза, но ты видишь бесформенную фигуру в семидесяти пяти ярдах вдалеке, что с трудом пробирается через раскаленный тюремный двор. Каждый раз все летит в ту же кроличью нору. Ты чувствуешь холодное давление оптического прицела возле глаза, размытая фигура в перекрестье (незнакомый человек, прижимающий к животу бомбу). И эта огромная, потная, поблескивающая от сала голова с повязкой на глазу орет на тебя: «СНИМИ ИХ, БЫСТРО!»
Всегда одно и то же. Всегда. Всегда этот отдающийся в небе эхом взрыв в замедленной съемке, далекий кровавый туман, обволакивающий две фигуры, большую и маленькую, женщину и ребенка, чья кровь смешивается, словно при таинстве. Безымянный мужчина – это женщина. Бомба – это ребенок. Ты только что убила обоих. Хладнокровно. По прихоти безумца.
Лилли закрыла глаза и попыталась выгнать безжалостные кошмары из сознания.
– Знаешь что, – произнесла она, глядя на Боба Стуки. – Дай-ка и мне.
Сбитый с толку таким поворотом, он поднял на нее взгляд, затуманенный и размытый.
– Что?.. Этого?
– Давай сюда, – Лилли выхватила у него бутылку. Сделала глоток, и жидкость ободрала горло, как колючая проволока, а потом зажгла пламя в животе. Она поморщилась и проглотила остальное. После четвертого или пятого глотка ее горло, нёбо и язык онемели.
Боб глядел на нее изучающе, видел, как Лилли содрогнулась в жидкой пылающей агонии.
– То еще средство заставить меня бросить, – в его голосе не было и толики шутки.
– Сверни башку еще одной, – попросила Лилли.
– Слушаюсь, мэм. – Он повернулся и взял стеклянную бутылку со средней полки. Скрутил крышку и сделал солидный глоток, после чего передал спирт Лилли.
Она выпила, вытерла рот и заглянула ему прямо в глаза.
– Мы больше не можем позволить себе горевать. Слышишь меня? Понимаешь, что я говорю? Это было за прошлое.
Он кивнул.
– Четко и ясно.
И Лилли рассказала ему в точности то, что Норма и Майлз говорили ей про проповедника.
– Я знал, что нужно было прикончить этого больного ублюдка, когда был шанс, – проворчал Боб, переварив всю историю. Плохие новости, казалось, немного его протрезвили, сделали капризным, подобно обидчивому ребенку, которого только что разбудили прежде времени. – Проклятые трясуны хуже гребаных комаров.
– Это еще не все, – добавила Лилли. Эту часть она приберегла напоследок. – Самое плохое – это что он планирует на торжественное открытие своего небольшого мега-эксперимента.
Боб не сказал ни слова, просто сделал еще глоток из бутылки и ожидал продолжения.