Разумеется, кое-что я от Гарри скрывал. Так, я оставил за собой свою старую квартиру в Уэстберн-гроув, но ему ничего не сказал. Если случится, что мне очень не повезет, рассуждал я, он, по крайней мере, не будет знать, где я живу. А того, что что-то может случится, я не исключал – в конце концов, мы были слишком разными и жизни у нас были разными. Гарри часто подшучивал над тем, что я, мол, ходил в «школу для умненьких детишек». Я же считал, что мне удалось полностью избавиться от добропорядочно-мещанского воспитания, полученного в тихом буржуазном пригороде – по крайней мере, к этому я стремился. В силу очевидных причин я не поддерживал никаких контактов с родителями, а Гарри никак не мог этого понять. «Подумай о своей бедной, старой мамочке! – на полном серьезе упрекал он меня. – Она, наверное, ужасно волнуется оттого, что не знает, где ты и что с тобой!»
Однажды мы с Гарри поехали в «Клуб Мальчиков» в Ист-Энде, который он спонсировал. Там как раз проводилось первенство клуба по боксу, и призы для победителей были куплены на его деньги. Неудивительно, что на этом чемпионате Гарри был чем-то вроде почетного гостя. Глядя на худых, жилистых подростков с огромными перебинтованными кулаками, которыми они неловко колотили друг друга, я изо всех сил старался не морщиться.
Заметив мое состояние, Гарри мрачно усмехнулся.
– Готов спорить, Терри, ты никогда не участвовал в настоящей драке, – поддразнил он меня. – Я угадал?
И он, конечно, был прав. Я был слишком изнеженным и слабохарактерным. Тысячи унижений, пережитых на школьной игровой площадке, пронеслись у меня в голове. Девчонка!.. Педик!..
После финального боя Гарри отправился в раздевалку, чтобы поздравить победителя – невысокого костлявого паренька.
– Отличная работа, Томми! – похвалил он, отеческим жестом взъерошив светлые вьющиеся волосы юного бойца.
Томми заморгал. Он еще не пришел в себя после схватки и был к тому же явно смущен ласковым тоном Гарри. Его серо-голубые глаза смотрели, однако, не по годам серьезно и мудро; казалось, этот худой подросток был намного старше меня. Я, со своей стороны, неловко переминался с ноги на ногу, чувствуя себя лишним в крошечной импровизированной раздевалке, насквозь провонявшей мальчишеским по́том и старой растиркой. Это был не мой мир – мир, которого я не понимал и к которому никогда не хотел принадлежать.
Но общая картина мне нравилась. Мне нравилась бросающаяся в глаза мужественность Гарри. Нравилось, как этот суровый и опасный человек восхищается юным спортсменом. Нравилась опасность, которой было чревато это восхищение. По сравнению с моим детством, прошедшим в уютном и безопасном дворике за плотной живой изгородью из бирючины, это было реальным, настоящим. И сексуальным. Точнее, не сексуальным, а более мягким, эротичным. Я знаю, что в некоторых газетных отчетах Гарри изображали каким-то кровожадным маньяком, садистом, но я не думаю, чтобы он действительно был склонен к чему-то подобному. Для него жестокость была лишь частью бизнеса, не больше.
Самым неприятным в наших отношениях было, пожалуй, ожидание. Я никогда не знал, что задумал Гарри. Бо́льшая часть его дел совершалась ночью, под покровом темноты. От меня требовалось только одно: всегда быть наготове, всегда под рукой, – ждать Гарри в его квартире в любой час. Иногда он и вовсе не приходил. Он мог задержаться неизвестно где, мог остаться ночевать у своей матери в Хокстоне. До объяснений он никогда не снисходил. Я должен был относиться к этой части жизни Гарри с пониманием, и в то же самое время – ничего о ней не знать.
Однажды ночью он и Джимми Мерфи приехали на квартиру в четыре утра. Оба были сплошь покрыты кровью. Глаза у них были безумные.
– Что, черт побери, случилось?! – воскликнул я.
– Ничего, – отозвался Гарри. – Ничего не случилось. Помоги-ка нам раздеться.
– Что-о?..
– Ты что, оглох? Раздень нас. Нам нельзя ничего трогать в квартире.
Я протянул руку, чтобы расстегнуть пиджак Гарри, и почувствовал, как мои пальцы коснулись сгустка засохшей крови или чего-то еще – наверное, мозга. Я невольно отпрянул.
– Что ты сделал, Гарри?!
Тут Гарри потерял терпение и наотмашь хлестнул меня ладонью по лицу. Я упал на пол, непроизвольно прижимая щеку ладонью. Когда я отнял пальцы, то увидел на них размазанную кровь. Чужую кровь.
– Делай, что сказано, и не задавай глупых вопросов, – негромко приказал Гарри.
Я поднял голову и взглянул на Гарри, мрачно смотревшего на меня сверху вниз, на Джимми Мерфи, губы которого кривила легкая усмешка.
– Смотри, что ты наделал!..
И Гарри показал на что-то мыском своего ботинка. Сначала я думал – он хочет ударить меня, и машинально съежился. Но потом я увидел, на что указывает его ботинок. На полу в коридоре, в том месте, на которое я оперся рукой, когда падал, остался след – размазанная по плитке кровь и то… вещество, которое прилипло к моим пальцам, когда я коснулся его пиджака.
– Смотри! – повторил Гарри. – Это же улика! Ну-ка, вставай, твою мать! Принеси ведро воды и приберись тут как следует.
Я с трудом вскарабкался на ноги. Это был первый раз, когда Гарри меня ударил. И он сделал это даже не рассердившись как следует – вот что напугало меня сильнее всего. Оказывается, он способен не просто на жестокость – на хладнокровную жестокость. До этой минуты я как-то не задумывался, какими страшными делами занимается Гарри, какие кошмары скрываются за его внешним обаянием. Наверное, я просто не хотел знать, что́ на самом деле стояло за всеми его «операциями».
Понурившись, я отправился на кухню за водой.
– И добавь в ведро немного «Савлона»! – крикнул мне вдогонку Гарри. – Я не хочу, чтобы у меня в квартире развелась зараза.
– Смотри сюда!
Гарри стоит слегка расставив ноги. Одна ступня чуть выдвинута вперед, другая отставлена назад и немного развернута наружу. Весь вес тела приходится на эту заднюю ногу, центр тяжести опущен, словно он приготовился к какому-то усилию. Как боксер. Или цирковой артист.
Он снова раскаляет в камине кочергу, потом широким движением извлекает ее из огня. Демонстрирует почтеннейшей публике. Подносит к лицу близко-близко, словно шпагоглотатель или пожиратель огня.
Его глаза широко открыты и блестят. В каждом зрачке горит крохотное отражение раскаленной кочерги. Широкий и влажный язык появляется изо рта и свешивается до самого подбородка, придавая лицу Гарри демоническое выражение.
Не дрогнув ни одним мускулом, он подносит кочергу еще ближе. Его щеки краснеют от жара и внутреннего напряжения. На шее проступают туго натянутые жилы. На лбу набухают вены. Гарри прикладывает кочергу к языку, медленно ведет сверху вниз и быстрым движением откидывает голову назад. Раздается короткое шипение. Словно капелька воды в раскаленном жире. Ш-ш-ш-ш… Облачко пара поднимается вверх и тает над головой Гарри, словно нимб. Струйка холодного пота сбегает сзади у меня по шее.
Тони Ставрокакис восхищенно хмыкает и рассеянно хлопает меня по плечу. Гарри слегка выпрямляется и выдыхает воздух.
– Видел? Все очень просто. – Он снова кладет кочергу на решетку и вытирает губы тыльной стороной ладони.
– Ну хорошо, – говорит Гарри и с ухмылкой поворачивается ко мне. – Теперь твоя очередь.
Потом я узнал, что по временам Гарри впадает в глубокую меланхолию. Эти его знаменитые «приступы»… Впервые я узнал о них от Джимми. Он предупредил меня, когда заметил признаки приближения очередного такого приступа. Парни говорили – на Гарри «нашло». Под этим иносказательным выражением подразумевалось медленное, но неуклонное погружение в состояние, близкое к самому настоящему помешательству. Только теперь я понял, что прозвище «Бешеный Гарри» имело отношение не только к темпераменту патрона, к его готовности ввязаться в драку вне зависимости от шансов на успех, хотя, конечно, для вымогателя подобное прозвище было хорошим подспорьем. Нет, Гарри был «бешеным» не только в переносном, но и в буквальном смысле. Оказывается, еще в пятидесятых, когда он мотал срок, его обследовали в психиатрическом отделении тюремной больницы и признали больным. «Маниакально-депрессивный психоз», – гласил диагноз. Маниакальность Гарри находила свое выражение в агрессивности и склонности к насилию. Порой он действительно вспыхивал как порох, а разозлившись, начинал швырять и пинать вещи или набрасывался на меня. И все же я думаю, что эту сторону своего характера он научился направлять вовне, запугивая, подавляя, подчиняя себе окружающих. Это у него получалось отменно.
Гораздо хуже обстояли дела с депрессиями. Тогда он сидел мрачный, молчаливый, погруженный в глубокую задумчивость. Его душу переполняли болезненные страхи и патологические переживания. Он ставил пластинки с записями опер и, вытаращив мокрые от слез глаза, слушал исполненные отчаяния завывания примадонн. Потом он доставал диски с речами Черчилля и проигрывал их снова и снова. Кажется, наводящий тоску голос, не обещавший ничего, кроме крови, непосильного труда, пота и слез, действовал на него успокаивающе.