– А вы – старый жмот, ничтожный паук, пьющий чужую кровь, и обманщик из обманщиков!
– Как вы смеете оскорблять меня! – завопил он, потянув трость на себя. – Мои произведения вдохновили двадцать пять выпусков британских военных академий!
– Может быть, именно поэтому зулусы расправились с английскими войсками под Изанзлваной! А суданцы – в Хартуме! А буры – в Южной Африке! Теперь мне понятны причины наших поражений в колониях!
– Отпустите мою трость! Мне ее подарил лично император Мономотапы! Прочь отсюда, беспринципный наемник!
– Это я-то – беспринципный наемник? Тогда вы – посол от литературы дурного вкуса! И сутенер от словесности! Заберите свою трость! Мне она ни к чему!
Я просто разжал пальцы. Но от накопленного в стычке напряжения Флаг шлепнулся задницей на землю и покатился кувырком. Он замер пузом кверху, точно огромная черепаха. Подобные усилия в его возрасте не проходят даром, он лежал, открывая рот, словно рыба, вынутая из воды. Помощь подоспела незамедлительно. Услышав наше препирательство, присутствовавшие на церемонии, которые стали было расходиться, снова собрались, чтобы не пропустить подробностей стычки. Один из почитателей поддерживал Флага под локоть, пытаясь помочь ему подняться; какая-то женщина, присев на корточки рядом с ним, вытирала ему лоб платком. Не стоит и говорить, что присутствующие заняли сторону моего противника.
Толпа осыпала меня проклятиями, словно я был осужденным на казнь, который поднимается на эшафот. Я почувствовал себя не в своей тарелке, потому что был очень молод, а молодость – это состояние души, которое очень чувствительно к несправедливости. Что мне оставалось делать? Меня все ненавидели, и никакие оправдания не смогли бы изменить положение к лучшему. Мои щеки пылали жаром духовки, а уши наверняка были краснее перцев. Я разгладил брюки ладонями со всем достоинством, на какое был способен, подобрал шляпу и удалился.
Шестьдесят лет спустя меня разбирает смех: Флаг, кладбище и вся эта сцена, похожая на оперетту. Однако в те минуты, когда я шагал по кладбищенскому газону, мне было невесело. Я был подобен котлу, в котором кипело все негодование человечества. Неожиданно, когда я сделал не более двадцати шагов, какой-то голос сказал:
– Извините. Мне кажется, вы забыли это.
Прежде я не обратил внимания на этого человека: его бесконечно пресная внешность ничем не выделялась в толпе. Незнакомец был одет элегантно и скромно; его лысина казалась врожденной – полное отсутствие растительности делало череп совершенным, он был как луна во время полнолуния. Черты лица, тонко прочерченные, напоминали портрет молодого Ницше. Больше ничего примечательного в его личности не было. Только тоненькая ниточка усов, не шире, чем бакенбард франта.
Должно быть, он шел за мной, потому что протягивал мне пачку листов, перевязанных бечевкой. Я уже совершенно забыл о том, что этот несчастный день начался по вине доктора Флага. Я машинально и рассеянно протянул руку, потому что книга меня больше совершенно не интересовала. Незнакомец улыбнулся:
– Вы когда-нибудь ездили на автомобиле? Я могу подвезти вас, куда хотите.
Нет, я еще ни разу в жизни не ездил в механическом экипаже. А все переживания того дня делали меня восприимчивым к любым проявлениям дружеских чувств, даже самым неожиданным. Я был из тех людей, кого проявления враждебности надолго лишают дара речи, и поэтому сел на сиденье рядом с водителем, по-прежнему не в силах раскрыть рот. В горле у меня пересохло. Незнакомец вынул небольшую фляжку с виски из бардачка автомобиля. Я сделал из нее глоток.
И рассказал ему обо всем. О моих взаимоотношениях с Франком Струбом. О дурацких историях, которые я писал. О невыносимой эксплуатации, которой подвергался. О целой серии нелепостей, венцом которой я являлся. С каждым новым глотком я начинал новую тему. Однако, когда весь пар из-под крышки вышел, я немного успокоился. Что делал я здесь, в этом автомобиле, рассказывая о своей жизни совершенно незнакомому человеку?
Я обратил внимание на руки, которые лежали на руле. Руки всегда выдают возраст человека. Мой добрый самаритянин был моложе, чем казался на первый взгляд. Его ногти с глубокими лунками отливали розовым цветом перьев фламинго. Лысина и усики делали его старше своих лет. Одежда в классическом стиле – тоже. Я почувствовал себя неловко. Мне вдруг пришло в голову, что незнакомец знает обо мне все, а я о нем – ничего. Я попросил его остановить машину, мы были очень близко от центра города. Мой спутник сказал, что не спешит. С покойником его не связывала близкая дружба, и он поехал на кладбище, чтобы выполнить свой долг, поэтому все утро было в его распоряжении. Однако я настоял на своем. Когда я выходил из машины, он протянул мне визитную карточку. На ней значилось: «Эдвард Нортон. Адвокат».
– Мне хотелось бы встретиться с вами еще раз, господин Томсон, – сказал мне мой новый знакомый, не выходя из автомобиля. – Очень вероятно, что наши интересы могут совпасть. Приходите ко мне завтра же, прошу вас.
– Вы воображаете, что мне может прийти в голову подать в суд на Лютера Флага? Такие люди всегда выигрывают все процессы. А мне не по карману платить гонорары адвокатам.
– Вы ошибаетесь, – рассмеялся он. – Я хотел бы поговорить с вами о совершенно ином деле. Приходите завтра к половине девятого. Мой адрес вы найдете на визитке.
Мы распрощались. Я не прошел и десятка метров по улице, как услышал его окрик:
– Томсон! Вы кое-что забыли. Вы уже второй раз теряете свой пакет.
И Нортон вторично вернул мне пакет, в котором лежал сценарий и три копии повести.
– Мне очень понравилось, как вы набросились на доктора Флага. – И добавил: – Я ищу человека, способного на сильные эмоции. До завтра.
В Лондоне 1914 года было очень мало машин. На Трафальгарской площади мой путь пересек «ролс» с откинутым верхом, который вел шофер в белых перчатках. На заднем сиденье восседал приятной внешности старик с тростью, его руки покоились на набалдашнике из слоновой кости. Машина остановилась на перекрестке, уступая дорогу конному экипажу. Я воспользовался случаем и изо всех сил запустил пакет с рукописью в голову Флага, прокричав:
– Получите свое!
Сверток ударил его по затылку, словно камень из пращи. Надеюсь, ему было очень больно.
В то время я снимал комнату в бедном районе, там, где люди и мыши вели постоянную войну, не доходившую никогда до решающего сражения.
Сто лет тому назад это здание было виллой богатого семейства. Барочный орнамент на фасаде и две лестницы – одна для господ, а другая для прислуги – служили доказательством славного прошлого. Однако очередное расширение лондонских пригородов поглотило здание, что привело к его окончательному и бесповоротному упадку.
Совершенно неожиданно для себя эта горделивая загородная вилла, напоминавшая самые знаменитые курорты, оказалась включенной в городскую структуру британской столицы. Произошло это по вине «Ройал Стил» – предприятия, производившего паровозы и прочие материалы для железных дорог. Завод построили неподалеку, и вокруг появились дома с квартирами для рабочих. Выпасы и свекольные грядки превратились в бедняцкий район. Земельные участки упали в цене, богатые люди переехали в другие места, и дом потерял былой статус. Когда я там поселился, здание возвышалось среди одинаковых домов из красного вульгарного кирпича подобно потускневшей реликвии или одинокому острову.
Я объясняю все это, потому что, не зная истории дома, невозможно было бы понять характер госпожи Пинкертон.
Когда она получила дом в собственность, у нее не оказалось иного выхода, как превратить его в пансион. Господи, от этого времени меня отделяет целая жизнь, но, несмотря на это, у меня до сих пор мурашки бегут по коже, когда кто-нибудь произносит фамилию Пинкертон.
Это была худая и высокая женщина с такой прямой и ровной спиной, словно внутри ее тела проходила труба. Мне никогда не доводилось видеть такого высоко поднятого подбородка: он всегда был устремлен кверху, к самым небесам, словно какой-то невидимый крючок тянул его.
Выражением лица эта особа напоминала кролика, который сосредоточенно жует и нюхает воздух без тени мысли в голове. Ее одежда казалась мне отвратительной. Черные башмаки, черные чулки, черная шаль, всегда черное пальто. Пучок волос на голове в форме кокосового ореха тоже отливал чернотой.
Нельзя сказать, что ее отличала какая-то особая бледность. Но, поскольку никаких иных цветов, кроме черного, она не признавала, по неизбежному контрасту ее лицо заставляло думать о маске ванильного оттенка. Она не носила траура (мне кажется, что она опечалилась только в тот день, когда умерла королева Виктория), просто черный цвет был единственным, который она принимала.
Очень скоро я понял, что именно оскорбляло ее до глубины души: госпожа Пинкертон не понимала, почему остальное человечество не столь желчно и озлоблено, как она сама. И поскольку я не мог полюбить в ней решительно ничего, то попытался хотя бы ненавидеть ее так, как ученые ненавидят вирусы: абсолютно бесстрастно. Однако мои усилия в этом направлении успехом не увенчались.