Я смотрю ему в глаза, чтобы мы могли говорить.
Здесь нам нужно на мгновение прерваться. Если мы с вами будем проделывать это небольшое путешествие вместе, вам придется пойти мне навстречу. Понимаете, я не могу… ну, я не могу разговаривать. По крайней мере, не так, как вы и большинство ваших знакомых. Этому предшествует целая история, и у нас достаточно времени, чтобы во всем этом разобраться, но просто потому, что мы с Трэвисом не можем разговаривать, не значит, что мы не можем разговаривать. Я знаю Трэвиса всю жизнь, и мы можем общаться без слов – почти как близнецы, но не так стремно, как близнецы. Он может посмотреть на меня, а я – на него, и мы понимаем, что другой говорит, не сказав ни слова. Я слишком все упрощаю, это сложнее, чем кажется здесь, в двухмерной прозе; вам просто придется мне поверить. Я могу делать это и с моей мамой, и Марджани тоже научилась в последние пару лет. Вы бы не смогли этого понять, если бы увидели, но для нас это работает. Поэтому просто доверьтесь мне.
ОК? Мы друг друга понимаем? Вы со мной?
Хорошо. Итак. Как я уже говорил: я смотрю ему в глаза, чтобы мы могли говорить.
Думаю, это та девушка, которая все время проходит мимо моего дома.
Кто, планокурша?
Не думаю, что она планокурша, Трэвис.
Ты прикалываешься? Если ты думаешь, что это она, нам нужно что-то сказать.
Я не знаю точно. Но это странно, что я видел ее каждый день, а потом ее не было вчера, а эта девушка, похожая на нее, пропала, не так ли?
До чертиков странно. Очень, мать ее, странно.
Что мне делать?
Хочешь, я позвоню на горячую линию? Я могу это сделать. После занятий. Позже. Позже? Сегодня вечером. Может, сегодня вечером.
Думаю, мне придется тебе напомнить.
Да, черт побери.
Он типично пожимает плечами и говорит вслух: – Безумная хрень. Мне пора на работу. – Он вытирает мне подбородок салфеткой, выбрасывает пакеты из «Батт Хатт» в мусорное ведро и закидывает рюкзак на левое плечо. – Твоя мама сейчас в отпуске, да? – говорит он, как обычно меняя тему. – Моя мама сказала, она заберет ее и ее любовничка из аэропорта, когда она вернется.
Он засовывает последний кусок хлеба себе в рот и звенит ключами.
– Я зайду завтра, лан? Я тебе напишу, когда буду в пути. У тебя все еще стоит на меня особая мелодия?
Я улыбаюсь ему. Конечно да.
– И на выходных у нас игровой день, детка. Игровой день! ШЕРСТИСТЫЙ МАМОНТ! ШЕЕЕЕЕЕЕЕРСТИСТЫЙ МАМОНТ! – Он триумфально поднимает руки. Шерстистый мамонт – это его самое большое достижение и наша самая тесная связь. Он уже отсчитывает минуты до момента, когда выпустит Мамонта.
Он спрашивает, нужно ли мне помочиться, и я отрицательно качаю головой, а он уходит с дороги, чтобы я мог проехать обратно в кабинет к компьютеру. Твиттер открыт. Трэвис читает сообщение на моем экране.
@SPECTRUMAIR ЧЕСТНО, ПОШЛИ ВЫ НА ХЕР ВМЕСТЕ С ВАШЕЙ ГРЕБАНОЙ АВИАЛИНИЕЙ. Я СЕРЬЕЗНО. ИДИТЕ НА ХЕР. ПРЯМО СЕЙЧАС. #опаздывают
Он наклоняется и шепчет мне на ухо, будто выдает секрет:
– У тебя отстойная работа, чувак.
Визиты Трэвиса кончаются слишком быстро.
3.
Его зовали доктор Мортон, невролога, которого привлек мамин педиатр, чтобы объяснить, что происходит с ее сыном, но моя мама после того дня называла его исключительно Недом Говноедом. Я даже не знаю, зовут ли его на самом деле Недом. Может, ей просто нравилось, как это звучит. Мама рассказывала историю того дня так много раз, что она точно знает, когда именно нужно останавливаться для каждой желаемой эмоции, каждого смешка, каждого оха и каждой слезы, выдавленной для максимального эффекта. Нед Говноед всегда вызывает хохот.
Через две недели после того, как мама отвела меня к врачу, потому что я не мог стоять, она вошла в грустный кабинет в недрах Центра здоровья Сары Буш Линкольн, через три двери от молельни и четыре от морга, чтобы встретиться с Недом Говноедом. Нед Говноед приехал из Шампейн на встречу с ней и немедленно извинился за то, что скоро ему нужно ехать обратно, что он приехал туда только по просьбе доктора Галлагера, которого знал много лет, что у него обычно нет времени разговаривать с каждым пациентом, как будто маму что-то из этого интересовало, как будто что-то из этого каким-либо образом было связано с ней или жизнью ее сына. Я все еще сидел в своем автомобильном сиденье, все еще был пристегнут, прямо в кабинете доктора Галлагера, и жевал пищащего пластикового жирафа.
– В любом случае, – сказал Нед Говноед, – Я также здесь, потому что у Дэвида…
– Дэниел, – перебила моя мама. – Его зовут Дэниел.
– Да, извините, Дэниел, – продолжил Нед Говноед, едва ли заметив, как гневно на него глядели доктор Галлагер и моя мама. – Я здесь, потому что, и мне грустно это говорить, у Дэниела чрезвычайно серьезная болезнь, – он сказал «мне грустно это говорить» так, что звучало совсем не грустно и даже не особо заинтересованно. Он сказал это как школьник, произносящий Клятву верности: это просто что-то, что ты должен делать. – Сначала мы не могли понять, что происходит, поэтому сделали кое-какие генетические тесты, а также ЭКГ и протестировали на креатинкиназу, в этом была задержка. Нам нужно было убедиться. Теперь мы уверены.
А потом Нед Говноед познакомил мою мать с миром спинальной мышечной атрофии.
Он долго о ней рассказывал, но мама всегда пропускает эту часть истории, по крайней мере, в моем присутствии, потому что все слушающие всегда знают, что такое СМА. Она лишь упоминает, что едва слушала его объяснения или описания – «Мне было по-ирландски насрать на детали», так она выражается, и четверть века спустя я все еще не совсем уверен, какая разница между насрать по-ирландски или как-то по-другому – потому что она лишь хотела знать: «С ним все будет в порядке?» Она пыталась перебить его, вставить этот важнейший вопрос, единственный вопрос, имевший значение, но он совершенно игнорировал ее, как профессор, который настаивает, чтобы студенты придержали вопросы до конца лекции. Она снова была в ловушке мужчины, не слушающего ее, не замечающего даже, что она пытается заговорить, пока не решит, что он закончил.
Тогда она грохнула кулаками по столу, перевернув фотографию жены доктора Галлагера и их троих толстых детей, и яростно взглянула на его.
– С. НИМ. ВСЕ. БУДЕТ. В. ПОРЯДКЕ? – завопила она.
Следующие слова Неда Говноеда подталкивали мою мать следующие двадцать пять лет. Вы могли бы поспорить, что ее жизнь мгновенно разделилась на то, что было до того, и что было после. Это дало ее жизни смысл и одновременно разрушило ее. Она никогда больше не была прежней.
– О, боюсь, это смертельная болезнь, – сказал он. – У Дэвида СМА второго типа. Он не сможет ходить. Он никогда не будет обычным мальчиком. И вам нужно подготовиться к правде: он может умереть в любой момент. Даже с правильным постоянным уходом он вряд ли доживет до старших классов. Вы должны ценить каждый оставшийся у него момент. Это ужасная болезнь. Мне очень жаль. Она его убьет.
Моя мама поджала губы и сглотнула. Доктор Галлагер накрыл руку моей матери ладонью, но она смахнула ее. Она не плакала. Она больше не стучала по столу. Она не кричала. Она просто ткнула в Неда Говноеда толстым мясистым пальцем и сказала:
– Можете отправляться на свою гребаную встречу в Шампейн. Я никогда больше не хочу видеть ваше чертово лицо. И я могу сказать вам одно: Дэнни переживет вашу обвисшую белую задницу. Это я вам гарантирую.
Она схватила мое автомобильное кресло, выбежала из кабинета и обматерила его так громко по дороге к выходу, что пациенты повыходили из своих палат посмотреть, в чем дело. Она так быстро неслась из больницы, что врезалась в раздвижную дверь.
– Потом я посадила Дэниела в машину, села сама и проплакала неделю, – говорит она, каждый раз подытоживая историю одинаково. – А потом перестала. И с тех пор не плакала.