– Боль есть последнее звено этой цепи. Последний дар Голосов. Именно боль, ее незамутненный источник, является квинтэссенцией нашей жизни. Кристально чистая боль от столкновения жажды жизни со смертью – наше единственное оправдание и наш приговор… наша великая тайна… Ты это понимаешь, не так ли?
Жертва не ответила.
– Боль – это не болезнь и не страх, порожденный болезнью. Боль намного чище и благороднее. Это саван, в который мы облачаемся перед смертью. Томление души… и ее право на существование. Мука – вот высшее творение Голосов, самая глубокая вершина перевернутой горы. Так мыслит человек… Потому и не сопротивляется Голосам. Обрекая себя на муки, человек тщится искупить свою вину… в том, что предал мать, в том, что отрекся от нее… в том, что дал простор недозволенным мыслям. Причина страдания есть грех… но чей грех? – Углубляясь в лабиринт своего безумия, профессор Авильдсен все яростнее размахивал скальпелем. – Ева согрешила… И первородный грех укоренился среди нас. Стал привычным, наследственным, усвоенным от матери. Мать… казнит сына за грех, не присущий сыну. Она лишает его милости и казнит в силу самой своей природы. – С диким стоном он взрезал шрам на желтом мозолистом обрубке мизинца. – Он, агнец невинный, уже грешен и нечист, оттого что был зачат в грехе. И коль скоро сын есть продолжение матери, он изначально обречен, наследственно порочен. Так от гниющей, и грешной, и больной плоти рождается новая жизнь, чтобы продолжить бесконечный порочный круг. Так злые духи, демоны овладевают человеком и тиранят его, преграждая ему путь к золотому веку творцов, к раю земному.
Профессор Авильдсен, задохнувшись, умолк и жадно присосался к кровоточащему обрубку. Когда он снова заговорил, голос его понизился почти до шепота.
– Но избранным Голоса уготовили лучезарную участь, указав путь к изничтожению Боли, к очищению мира. Этим избранникам Голоса вдохнули в душу все ответы, научив их, как избавиться от первородного греха, дав возможность вернуться вспять. Начать сначала. С тем чтобы не отрекаться от матери… от вдовы. Голоса поведали им, как вернуть мать в ее первозданное, безгрешное состояние. Всякая сущность изначально чиста… Голоса диктуют этим избранным законы мира, находят для них достойную мать и достойную жену. – Блаженно томный взгляд профессора Авильдсена устремился в создаваемое им сказочное будущее, к человеческой кукле, которую он возьмет в жены.
Внешние шумы не беспокоили его. Он знал, что уже близок к цели и теперь никто его не остановит. Замысел вот-вот осуществится.
– Новая… совершенная Мать, – шептал он в ухо жертве. – Непорочная… милостивая… доступная. – Он обвел пальцем карандашную линию надреза и произнес итоговым тоном: – Голоса ответили на мои вопросы. Вопросам я всегда предпочитал ответы. Причем не только ошеломляющие ответы на абсолютные вопросы, но даже утешительную теплоту банальных ответов на самые волнующие, самые глубокие вопросы. Хаосу я предпочитаю геометрию. В этом суть бесценного дара Голосов избранникам. Они восстанавливают порядок и дают объяснения. Диктуют ответы. Пусть небезупречные, но неизменно открывающие путь к достижению цели. Они устраняют все вопросы. Заставляют их умолкнуть. – Профессор Авильдсен торжественно опустился на колени и раскинул руки, как будто подставляя грудь всем ветрам. – Усмиряют буйство стихий. Слышишь? Вслушайся… Стихает ветер… унимается земная дрожь… океан безмятежно спокоен… огонь уже не жжет, он укротил свой вечный голод… – Лектор вытянулся на полу, как усталый воин после битвы. – Слышишь?.. Вслушайся… Вот она. Благословенная тишь. Вслушайся… Разве она не прекрасна? Разве не в ней наше спасение?
Профессор долго оставался распростертым на полу, отдавшись своим галлюцинациям.
– Голоса объяснили мне: подобно тому, как перекладываешь на чужие плечи тяжелую вязанку дров… точно так же можно переложить тяжкое бремя своей боли и бед в чужую душу. – Он поднял голову, с трудом встал с пола и всем телом подался к жертве, чтобы она прочувствовала обращенное к ней послание. – Свалить… бремя… своих мук… на плечи… другого… человека… – отчеканил он. – Возможно ли?.. – Он крепко сжал скальпель и утопил лезвие в плоти своей жертвы. – Скоро мы это узнаем, – произнес он, склонившись над работой и уже предвкушая, как утолит его жажду благословенный поток из артерии, которую он готовился взрезать.
– Стоп, – вдруг приказал Амальди водителю, нарушив гробовое молчание в салоне машины.
Полицейский припарковался под козырьком городской больницы.
– Вызывай все подразделения, – сказал он Фрезе, открывая дверцу. – Надо найти, где он прячется… и держит Джудитту. – Он в упор поглядел на помощника. – Ты и сам понимаешь, времени у нас нет.
Фрезе молча кивнул. Он уже отдал по рации соответствующий приказ. Хоть и с опозданием, но охота на человека началась. Простая учетная запись перевернула всю логику расследования. Две фамилии. Один человек. Казалось бы, разгадка лежала на поверхности. Теперь профессору Авильдсену не скрыться. Но надо найти его, прежде чем он убьет свою жертву.
– Я еще раз попробую потрясти Айяччио, – добавил Амальди, уже выйдя из машины. – Как знать, вдруг попаду на миг просветления, вдруг он что-нибудь вспомнит и… – Окончание фразы повисло в воздухе.
И так же подвешены все их надежды.
Фрезе захлопнул дверцу и тронул за плечо водителя. Машина растворилась в ночи.
На другой стороне улицы в куче отбросов рылся бродяга, явно надеясь найти клад. Увидев Амальди, он сгорбился и потрусил прочь.
Амальди окинул взглядом серый силуэт больницы. Главный вход заперт и окутан тьмой. Светились только окошки в крыле «скорой помощи».
– Да вы знаете, который час? – возмутилась сестра, видя, как он быстрым шагом направляется к коридору, ведущему в главный корпус.
– Спокойно, – ледяным голосом ответил Амальди и предъявил удостоверение.
Проходя по темному, пустынному вестибюлю, он бросил взгляд в коридор, где несколько дней назад в последний раз видел Джудитту в больничном халате. Сразу вспомнились ее покрасневшие глаза и потухшее лицо. Если б он не сдержал своего порыва броситься к ней, обнять, утешить, возможно, все обернулось бы иначе. Потом Амальди почему-то представил свое жилище со свисающими с потолка голыми лампочками и нераспечатанными коробами, и ему отчаянно захотелось привести его в божеский вид. Для Джудитты. Ради нее он готов обжить свой дом. Должно быть, своей человеческой конкретностью эта мысль ранила его сильнее прочих.
Лифт остановился на четвертом этаже, и Амальди уверенно сказал себе, что ничего не ждет от Айяччио. Ему надо просто найти место, где можно спокойно подумать, а главное – укрыться от звонков родителей Джудитты, потому что он не знает, что им отвечать и чем утешить.
Он нажал ручку и бесшумно вошел в палату № 423, думая, что Айяччио спит.
Спиной к нему, склонившись над постелью, монахиня шептала что-то неразборчивое.
Амальди остановился, собираясь с мыслями.
Монахиня, судя по всему, не заметила вторжения. Ее тихое бормотанье продолжало уютно и размеренно оглашать комнату.
Амальди почувствовал, как эта молитвенная кантилена вовлекает его в свой круг, успокаивая издерганные нервы. В ней было нечто умиротворенное и гипнотическое, а монахиня показалась ему больше похожей на сказительницу. Не разбирая слов, Амальди окунулся в музыку, от которой мягко расслаблялись мышцы ног, живота, плеч, как будто кукольник, дергающий его за ниточки, вдруг отвлекся, ослабил хватку. Он поймал себя на том, что старается не дышать, чтобы, не дай бог, не нарушить этого тихого розария в ритме детской считалочки. В отуманенном сознании всплывали образы детства, уводя его прочь от действительности. Давние знакомые образы, навеянные молитвенной колыбельной, постепенно вытесняли жуткое напряжение последних недель.
И вдруг монахиня застыла. Не просто сделала паузу, а словно бы осеклась. Разорвала ритм. Хотя и едва слышно. Надрыв был не столько в голосе, сколько во всей ее позе, в судорожно сжавшихся плечах. Мгновение. Доля секунды.
Амальди не зафиксировал его как реальное явление, как факт, который можно изложить в словах. Нет, это было просто смутное и неприятное ощущение нарушенного обряда. Какой-то ошибки. Осечки.
Туман в голове рассеивался медленно и неохотно, но все же краешком сознания он отметил, что у двери палаты не было охранника. Нахлынувшие образы мешали, удерживали его, не давали сосредоточиться, но он уже говорил себе, что очень уж высока и массивна фигура этой монахини. Сказал и шагнул к ней, все еще повинуясь не воле, а инстинкту. Слово, предназначенное монахине, застряло в горле. Шаг. Другой. Глаза пока не различали всех атрибутов сцены, и тем не менее он оглянулся, словно почуяв что-то за спиной, словно уже зная.