За обедом он размышлял неотступно, потом перелистывал лежащий всегда под рукой томик Никколо Макиавелли, перечитывал слова, которые помнил наизусть: «Мудрый государь и сам должен… искусно создавать себе врагов, чтобы, одержав над ними верх, явиться в еще большем величии».
В томик великого итальянца он заглядывал часто; он любил повторять, будто в трудные минуты советуется с Лениным, подобно тому, как Ульянов заявлял, что советуется с Марксом. На самом же деле он только ссылался на Ленина, когда было выгодно и нужно, хотя ненавидел его, давно мертвого, ненавидел за пресловутое завещание, будь на то его воля, давно приказал бы не упоминать имя Ульянова (так мысленно и в разговорах с ближними именовал), но запретить не мог, и ссылки на единомышленника, учителя ему еще требовались — никуда не денешься. А советовался он в крутые моменты с Макиавелли — очень чтил этого итальянца, хоть и жил тот четыреста лет назад, мысли — как сегодняшние…
И на этот раз Макиавелли помог, натолкнул на мысль…
Эх, знать бы наперед, не торопиться бы с Михоэлсом, вот кто пригодился бы теперь, великий еврейский актер, председатель Еврейского антифашистского комитета, с его-то международными связями… Поторопились…
Он вспомнил: дочка, Светлана, вошла в кабинет, когда Берия докладывал по телефону. При дочери говорить не хотелось, он только слушал, потом, лишь резюмируя, не спрашивая, но утверждая, бросил в трубку: «Ну, автомобильная катастрофа…» Потом поздоровался с дочерью, помедлил, сказал раздельно: «В автомобильной катастрофе в Минске погиб Михоэлс. — Снова помедлил, добавил: — Великий был режиссер и артист, большая потеря».
Да, потеря — вот сейчас — большая. Ладно, другой найдется.
— Лаврентий, — сказал он в трубку, самим обращением задавая отличный от давешнего, официального, тон. — Слушай…
Он говорил, будто диктовал, и, когда закончил, Берия вопреки обыкновению решился переспросить, правильно ли понял.
— Понял правильно.
Берия, видно, впал в шок, невзначай повторив редактора «Правды»:
— Но, товарищ Сталин, прецедентов не было…
И Сталин ответил точно так же, как сам Берия отвечал редактору:
— Прецеденты создаются. Мы — первая в мире страна, прокладывающая путь к коммунизму, у нас многое — впервые…
Он цитировал самого себя и говорил будто с высокой трибуны, Берия уловил едва заметную иронию в этой казенной тираде, он знал, как умеет Коба шутить, и, включаясь в игру, мысленно подставил на место этих — другие слова, часто повторяемые автором: «Существует марксизм догматический и марксизм творческий. Я стою на позициях последнего».
Его вели по бесконечным, то прямым, то изломанным, коридорам, тускло освещенным голыми, мертвенными лампами. Охранник, идущий впереди, непрестанно ударял дверным ключом по солдатской металлической пряжке ремня, понять для чего, было трудно, пока навстречу не донесся такой же металлический звук, и страж, что следовал позади, велел стать в неглубокую нишу стены, лицом внутрь, и сделалось слышно, как мимо провели кого-то, — шаги раздавались гулко, — после же приказали повернуться и снова идти по бесконечным прямым, изогнутым, приземистым коридорам, куда-то в неизвестность, глухую и, безусловно, страшную.
Наконец таинственный и жуткий путь кончился — любая определенность, даже неполная, даже намек на определенность лучше абсолютной неизвестности — его водворили в голую камеру, освещенную ослепительной лампой, и, заключенная в проволочную сетку, эта лампа как бы символизировала всю здешнюю обстановку: голая, в наморднике.
Охранники остались за дверью, еще разверстой, их сменил в камере добродушного, славного вида юноша в офицерской форме, но почему-то без погон; аккуратными, негрубыми прикосновениями обшарил, общупал, обхлопал всю одежду, сноровисто — лезвием — удалил все до единой пуговицы пиджака, рубашки, брюк и кальсон, выдернул шнурки из штиблет, отобрал подтяжки, почти деликатно, как бы молча извиняясь, отобрал удобные очки в прекрасной оправе — он проделал все молча, беззлобно, почти вежливо и столь же безмолвно, что казалось — будто это в немом кино, покинул камеру, так ничего и не объяснив. Заперли.
Часы, золотые, подаренные Андреем Александровичем Ждановым, с благодарственной гравировкой (Безмерно уважаемому Василию Николаевичу Вершинину от признательного пациента), — отняли, конечно, тоже, время теперь протекало невнятно, неоформленно — в безоконную камеру не проникал внешний свет, он сел на холодный пол, праздно подумав, что с детских лет сидеть на полу не доводилось. Клонило в сон, как всегда с ним бывало в часы потрясений. И еще одна особенность водилась за ним: когда выпадали крупные неприятности, хотелось алчно, звероподобно есть, лопать все, что подвернется. Аномалии, милостивые государи… Но и спать на каменном полу оказалось невозможным, и пищи не дали никакой, даже воды…
…вежливы, воспитанны, вышколены, двое, в штатском. Сперва — жене: извините, пожалуйста, за поздний визит, Мария Викторовна, служба, знаете, такая, приходится беспокоить уважаемых людей, вы не волнуйтесь — чистая формальность; и вы уж извините, Василий Николаевич, вынуждены просить ненадолго поехать с нами, обратно тоже предоставим машину; пожалуйста, оденьтесь… Нет, пожалуй, удобнее в штатском, не в форму…
…без обыска, без понятых, без ордера на арест, значит, и в самом деле какая-то формальная процедура, у них государственные заботы, мало ли что понадобилось, может, снова экспертиза, как тогда…
…как вымерла, ни единой души; оцепили улицы, по которым проезжали? Чепуха, зачем им это… Просто Москва уснула, каждая квартира уснула или сидела взаперти, во тьме и ждала своего часа; однако почему такие мысли, он-то, академик, генерал медицинской службы Вершинин, при чем; понадобилась консультация, экспертиза, мало ли что, у них государственные дела…
…из-за внушительного, чисто прибранного стола, предупредителен, даже почтителен, в полковничьих погонах, здравия желаю, товарищ генерал, прошу вас, присаживайтесь, Василий Николаевич, извините, что побеспокоили, не желаете ли чайку, сейчас попросим свеженькой заварки… Прошу вас… А заодно, будьте любезны, ознакомьтесь, пожалуйста, с этой бумагой, а я мешать не стану, посижу за своим столом, работы, знаете…
…бред, говоришь, нонсенс, чушь?.. И — по щекам, по щекам, не символически, а от широкого сердца… Гадина, говно, академик хренов, шпион, продажная шкура, еврей поганый… Как вы смеете!.. Ха, как мы смеем, то ли еще будет, подписывай, пока по-хорошему… Это называется — по-хорошему? Молчать, скотина, иуда…
…то прямые, то изломанные, ослепительно озаренные нестерпимыми голыми лампами, лязг дверей, ниши в стенах, ты штаны-то держи как следовает, не показывай стариковскую жопу, направо, налево, в нишу, поторапливайся, падла… Гляди, какой нежный, идти, вишь, не может, сука никудышная… На расстрел? Почему же на расстрел, если ни в чем… Стой, прибыли, ваше говенное превосходительство…
…позвольте представиться, товарищи: действительный член Академии медицинских наук, генерал-полковник медицинской службы, по мнению же здешних — говнюк, простите за выражение…
…тебе товарищ, заткнись, пидорас, враг народа ты, а, не понял, так вот, брянский волк тебе товарищ, фашистское отродье, ты, гад, не выпендривайся, мы — воры в законе, а ты, гадина, кто…
…Лубянка, откуда здесь воры, и брань какая-то уж слишком старательная, слишком… Ненатурально все как-то…
…у параши, там тебе и место, фашистская тварь, понюхай говнеца и не рыпайся, не то на башку тебе нассым… Не вяньгай, падла, пока руки-ноги не перешибли, пока… в задницу тебе не всунули…
Бадья с двумя скобками, оклепана ржавыми обручами, прикрыта деревянной заслонкой, воняет нестерпимо, даже когда плотно задвинута сверху, но это делают не все, большинство либо по небрежению, либо нарочно оставляют полуотверзтой, а кто-то брызжет в лицо, но протестовать нельзя, иначе… Они, если говорят правду, воры, притом — в законе, а ты — вне закона, и твое дело — молчать, молчать, молчать. И здесь — молчать, и там тоже… Где бы ни пришлось — молчать… Но… Но как же Плетнев, Дмитрий Дмитриевич… Он ведь — говорил… Притом — публично…
Их вели по коротким коридорам, не столь импозантным, как фойе, парадная лестница, два зрительных зала, хорошо им знакомых, однако по коридорам, лишенным казенщины. В окна, задернутые шелковыми шторами, весело светило солнце. Было тринадцатое марта 1938 года.
Вели гуськом, разделив поодиночке между конвойными, шаги по ковровым дорожкам звучали мягко, по-домашнему, а не оглушительно, как было в тюрьме. И эти незатоптанные ковровые дорожки, шелковые сборчатые шторы, мягкие пуфики вдоль стен, кадки с пальмочками, пейзажи и натюрморты в багете, висячие плафоны выглядели уютными, человеческими. Конвой не стучал по металлическим пряжкам ремней, двигались тоже почти неслышно, ни команд, ни окрика, поскольку подсудимые за две недели досконально запомнили путь по кулуарам Дома Союзов, а правила поведения усвоили значительно раньше и не собирались нарушать, да и не имели на то сил и воли.