Потом мне сказали, что мой любимый вернулся в Лондон, и я попросила выдать мне деньги, которые он оставил мне на жизнь вне стен монастыря.
Мне заявили, что эти средства покрыли расходы на родовспоможение и последующее восстановление. Доктор с краниокластом был самым дорогим в городе. Он потребовал двойную плату за срочность. Лекарства тоже были самыми дорогими, добавили они холодно, словно сожалея о неудачном вложении денег.
— Ты выжила, — сказали они. — Считай, что тебе повезло.
После того как они убили моего сына, они отняли у меня последнюю часть свободы.
8
Камфарно-кислая лекарственная кашка
Возьмите заготовленную руту, три унции; венецианскую патоку, одну унцию; камфару, восемь зерен; янтарное масло, шестнадцать капель; смешайте.
Успокаивает низменные инстинкты, сдерживает горячий нрав, укрепляет связки. Можно сказать по опыту, что она очень полезна для истеричных женщин, тем не менее некоторые не могут избавиться от сильной отрыжки, которую вызывает янтарное масло.
Мне самой было все равно, останусь я жить или умру, но я не могла противиться воле к жизни.
Когда мои мысли немного прояснились, я начала прикидываться более слабой, чем была на самом деле. В моей голове роились мятежные идеи. Я не собиралась оставаться в монастыре навсегда, что бы там ни говорили. Я лежала на соломенном тюфяке, строя планы на жизнь за стенами монастыря.
Мой любимый часто обижал меня, говоря, что он редко видел такую актерскую игру даже на сцене. Поскольку в его присутствии я постоянно играла, то считала себя неплохой актрисой.
Так мне в голову пришла идея убежать из монастыря, стены которого не были такими непроницаемыми, какими казались на первый взгляд, и стать актрисой в одном из театров Венеции. Мне казалось, что это очень просто. Когда я выздоровею, я выскользну из монастыря, отправившись куда-то по поручению, или убегу, использовав ключ. Мое произношение и аристократические манеры обеспечат мне успех на любом прослушивании. Я думала, что чертовски обаятельна, и моя уверенность в себе оставалась непоколебима, несмотря на болезненное потрясение, которое я пережила.
Я не учла, что мое положение в монастыре изменилось. В то время как другие распутные монашки могли легко покидать монастырь, отправляясь на поиски приключений, меня сторожили днем и ночью. Мой ключ к внешнему миру исчез во время послеродовой болезни. Мне дали понять, что моим родителям каким-то образом сообщили о моих недавних похождениях, из-за чего они распорядились усилить надо мной контроль. Я этому не поверила. Я иногда спрашивала монахинь, охранявших меня, не мой ли возлюбленный заплатил им за это, но они неизменно качали головами.
— Ваши мама и папа, — ухмылялись они. — Они пекутся о малютке дочке.
Потом они становились свидетелями настоящих истерик — криков, разорванной одежды. Я даже билась головой о мраморные дверные косяки. Мучители же оставались бесстрастны, запирая ржавыми ключами три замка, которые врезали в дверь моей кельи после родов. Возле моей двери всегда дежурили минимум две монахини, и когда они вносили мне еду и воду, к ним всегда присоединялась третья.
От моего возлюбленного я не получала ни единой весточки. Я решила, что без ребенка, который привязал бы его ко мне, он считал меня тем более опасной для себя. Я была просто еще одной надоедливой любовницей. Возможно, он даже презирал меня за то, что я не смогла родить ему наследника.
Какими бы ни были его мотивы, он ни разу не прислал письма и не явился сам. Но я все равно говорила о нем с восхищением, как будто его временное отсутствие обсуждалось нами. Я видела, как монахини качают головами и горько улыбаются. Я торжественно заявила им, что мой ключ от калитки украла какая-то ревнивая монашка, пока я спала. Когда я потребовала его назад, они грустно улыбнулись, отчего у меня внутри все похолодело. Когда я начала выкрикивать оскорбления, они сказали, что с высоты своего целомудренного величия жалеют не меня лично, а весь глупый, слабый женский род, подверженный страстям, а потому становящийся легкой добычей для умных мужчин. Я была примером такого падшего существа, без оглядки тратящего любовь на мужчину. Как же им нравилось читать мне мораль! Я их оскорбляла последними словами. Они уходили покрасневшие, со слезами на глазах.
После этого ко мне в келью послали послушницу, чтобы она спала вместе со мной и, вероятно, слушала, что я говорю во сне. Я не могла заснуть рядом с ней. Это казалось мне чудовищным, меня раздражал сам ее запах. Она не была мне ровней, она была монахиней низшего ранга, потому не пользовалась ни духами, ни помадой. Ничем не замаскированный запах молока, мыла и потной кожи действовал мне на нервы. Так я ей и заявила. Я требовала, чтобы меня окружили девушками моего круга и положения, настаивая на том, что привыкла к более утонченной компании. Моя стража выскользнула из кельи, плотно сжав губы, чтобы донести на меня. Аббатиса лично явилась ко мне, чтобы отругать.
— Существует разница между исключительным человеком и человеком утонченным, — сказала она мне ровным, неприветливым голосом. — Эти скромные женщины имеют кроткий нрав. Ты, которая поддалась всем возможным порокам, не смеешь считать себя лучше их. Зло наущает тебя требовать общества людей, которые пахнут лучше, чем твоя совесть.
Я решила, что терять мне больше нечего, я ее не боялась.
— Разве мы не в Венеции? — саркастично поинтересовалась я. — Неужели мы уже на небесах, где происхождение не имеет значения, все женщины равны и положение в обществе никому не интересно?
Аббатиса смотрела на меня, дрожа от ярости. Ее губы беззвучно шевелились. Она выбежала из моей кельи, и я услышала, как она быстро, что не приличествует ее положению, побежала прочь по коридору, огибая монахинь, которые, как обычно, терли тряпками деревянные панели, блестящие от постоянной полировки. Без сомнения, аббатиса хотела и меня заставить заниматься этим. Но как бы дурно я себя ни вела, моя фамилия кое-что значила. После этого случая меня оставили в келье одну. Меня кормили, поили и игнорировали.
Очень скоро появилась новая пытка — когда я спрашивала о моем возлюбленном, они качали головами, как будто не понимая, о ком речь.
Я снова и снова выкрикивала его имя. Они делали вид, что ничего не понимают, улыбались, словно я играла с ними в детские игры. Я кричала, а они отворачивались со словами:
— Нет такого человека.
Они не позволяли мне изливать им душу. Как только я начинала рассказывать о своем положении, они тут же исчезали, и мне оставалось поверять свои беды отвратительным мокрым стенам со стекающими каплями влаги, похожими на слезы сочувствия. Это было единственное проявление сочувствия, которое я видела в монастыре Святого Захарии.
Как только я окрепла настолько, что могла ходить, меня потащили в часовню замаливать грехи страсти и непослушания. Я кричала на сестер:
— Когда я их совершала, вы не позаботились о том, чтобы предостеречь меня!
Они пытались заставить меня умолкнуть, и я прошипела:
— Только теперь, когда я остановилась, вы начали меня порицать. Сколько он вам заплатил? Вы отвергли его деньги?
Мне в рот засунули кляп, пропитанный травяным отваром, и отвели назад в келью. С того дня мне было отказано в единственной радости — мне больше не носили вкусной еды. Только пустую овсянку, соленый хлеб и мясо без специй. Но я чувствовала запахи, доносящиеся с кухни, и могла определить, какое пирожное сейчас готовится в ее горячих недрах. Эти пирожные стали моим календарем, поскольку иных средств подсчета времени у меня не было. По понедельникам делали panpepato, по вторникам марципаны, по средам торты с консервированными фруктами, по четвергам biscotti с медом и сосновыми орехами, по пятницам имбирные вафли, по субботам fritelle. По воскресеньям не пахло ничем, не считая свечного жира. Однажды в воскресенье какая-то хихикающая монашка оставила чашку с горячим шоколадом, моим любимым напитком, на подоконнике в соседней келье.
Мой ребенок умер весной.
Прошло лето, потом осень, а я так и сидела в келье. Я не ела ничего, что не было бы безвкусным варевом. Я пила воду только из чашки с отбитыми краями. Мой стеклянный бокал куда-то исчез. Я не видела никого, кроме нахмуренных сестер, которые вместо того, чтобы говорить со мной, всплескивали руками, словно мое дыхание отравляло воздух. Коротая долгие часы в келье, я практиковала пение. Я пропела все песни, которые знала, особенно часто повторяя те, что были посвящены измене. Мой голос становился сильным и звонким, отдаваясь эхом в коридорах монастыря. Скорее замотанная, чем одетая в белое тряпье, я сидела в келье, съежившись, словно мумия, склонив голову, раскрыв рот и устремив взгляд вдаль, и пела грустные баллады. Мне было страшно подумать, как я выгляжу со стороны — злобный, несчастный призрак, мерзкий и не похожий на человека.