Я видела, как склонились надо мной Эмма и Тереза, они держали меня за руки, словно пытаясь помочь мне встать. Я услышала, как что-то щелкнуло у меня перед носом, — и Эмма отчетливо произнесла: «Вот так поджаривают свинью». Тереза и Джейн загоготали, а потом все они ушли.
В полубессознательном состоянии я сидела на полу, как мне показалось, очень долго. Из носа шла кровь, и очень сильно болело правое ухо. Я неуклюже поднималась с пола, когда в туалет зашла какая-то девочка и увидела меня. Она завопила, как в фильме ужасов, потом развернулась и выбежала.
Мне наконец удалось выпрямиться, и я медленно, шатаясь, пошла к зеркалу, чтобы умыться перед следующим уроком. Но когда я увидела свое отражение, это была не я. Была девочка моего роста, моей комплекции, в блузке и юбке, которые я надела утром, — но у нее не было лица. Вместо лица был огненный шар.
Я все еще не могла осознать ужаса происходящего, когда в туалет ворвался мистер Моррисон. Он бросился ко мне (как в замедленной съемке), рыча, словно солдат, рвущийся в атаку (но я ничего не слышала), сорвал с себя куртку (тогда я поняла, что девочка в зеркале — это все-таки я), расстелил ее, как одеяло (я стала звать маму), и набросил на мою горящую голову (но ни звука не вырвалось из моего горла).
А потом все стало черным.
Пока я была в госпитале, мама нашла мой дневник. Она искала мою любимую нежно-голубую пижаму, когда наткнулась на него. Она вскрыла замочек и все прочитала. Потрясенная, она отнесла его прямиком к директору школы.
Позже мама рассказала мне, что директор вызвал девочек в свой кабинет, настояв на том, чтобы мама осталась (я могла себе представить, как неловко она себя чувствовала, ведь ей, так же как и мне, не хотелось конфронтации).
Было совершенно очевидно, что Терезу, Эмму и Джейн нисколько не смутил вызов к директору: для них он был пустым местом, толстым клоуном из дешевого сериала. Нельзя сказать, чтобы они забеспокоились, когда увидели маму. Она рассказывала, что они развалились на стульях и ухмылялись, презрительно оглядывая ее, начисто забыв об ее былом гостеприимстве и доброте.
Директор зачитал некоторые шокирующие откровения из моего дневника и сурово спросил:
— Ну? Что вы на это скажете?
Им нашлось что сказать. Перекрикивая друг друга, они яростно отрицали факт травли и заверяли, что и близко не подходили к туалету, когда произошел инцидент. Их голоса сплелись, как веревочка в детской игре «кошкина люлька»:
— Она просто пытается подставить нас! Она психопатка! Все это вранье!
Мама заговорила лишь раз. Мне больно даже представить себе, чего ей это стоило. Пунцовая, с дрожащими губами, она сумела выдавить из себя еле слышным голосом:
— Шелли не врет.
Эмма тут же огрызнулась:
— Если все это правда, тогда почему она вам ничего не сказала?
И мама снова замолчала.
Подавшись вперед, Тереза с ухмылкой обратилась к маме:
— Может быть, Шелли пошла в туалет покурить и неаккуратно сработала зажигалкой. А может, она вообще раскуривала косячок, миссис Риверс.
Эмма и Джейн давились от смеха над ее извращенной шуткой.
В тот же день их допрашивали в полиции. К этим интервью они отнеслись куда более серьезно. Каждую девочку провожали в звуконепроницаемую комнату в полицейском участке, где следователь задавал им вопросы.
Я отчетливо вижу эту картину, хотя меня там и не было: все трое, в слезах, испуганными голосами отрицают то, что произошло, а родители держат их за руки и утешают, убежденные в том, что их замечательные девочки просто не способны на такое варварство. Каждая из них повторяет ложь за ложью, подтверждая алиби, которое они продумали заранее, в то время как их адвокаты, затаившиеся, как цепные псы, только и ждут, когда можно будет кинуться с протестом против неправомерно заданных трепетным подростковым душам вопросов, требуя справедливости для этих девочек, которые даже не знают такого слова.
Тем временем я лежала в двенадцатиместной палате местного госпиталя. По словам врача, мне очень повезло. Он попытался объяснить мне, что произошло, но я плохо его понимала. Оказывается, меня спасло то, что пламя взметнулось вверх, поднимая за собой волосы. Отчасти этому поспособствовал сквозняк от окон. Благодаря этому самое сильное пламя разгорелось над моей головой, а не на лице. Как выяснилось, мои волосы были в огне довольно короткое время, хотя мне и казалось, что все длилось очень долго, потому что я была в шоке, а шок замедляет течение времени.
Каким-то чудом я отделалась ожогами второй степени, которые затронули шею, лоб, правое ухо и левую руку — видимо, я запустила ее в горящие волосы, не осознавая, что делаю, и не чувствуя боли. Зрение и слух нисколько не пострадали. Даже не все волосы сгорели. Достаточно было одного визита к хорошему парикмахеру, чтобы сделать стильную короткую стрижку, и, если бы не обгоревшая на затылке кожа, можно было бы считать, что ничего и не было. Конечно, оставались шрамы — уродливые красновато-белые рубцы на лбу и шее, — но врач заверил меня, что очень скоро они побледнеют.
Мне дали болеутоляющие, сделали инъекции, ожоги смазали холодной душистой мазью, наложили легкие повязки. Я могла бы пойти домой в тот же день, но врач сказал, что, поскольку я пережила травматический шок и временную потерю сознания, мне лучше остаться на несколько дней в госпитале, на всякий случай.
В ту первую ночь мне было трудно заснуть в окружении незнакомых звуков и больничной суеты. На самом деле госпиталь по ночам не спит, он лишь иногда отдыхает. Ночные медсестры заходили в палату к пациентам, которые вызывали их звонками или хриплым шепотом; больные шаркали в своих тапках в туалет; в три часа ночи привезли новенькую на каталке; в дальнем углу поставили ширму у кровати пожилой женщины, и ее зашел проведать мой врач, небритый, с красными от недосыпа глазами. Даже если в палате было тихо, свет из коридора мешал мне заснуть.
Но, как ни странно, несмотря на полученные травмы и неприятный холод на лице, шее и руке, я чувствовала себя куда более счастливой, чем в последние месяцы. Теперь не нужно было ничего скрывать. Мама знала. Школа знала. Полиция знала. Врачи в госпитале знали. И непосильную ношу, которую я взвалила на себя и несла в одиночку, вдруг разом сняли с моих плеч добрые дружеские руки. Теперь это была забота других людей — взрослых, профессионалов, экспертов в таких материях. Меня наконец освободили.
В госпитале мне было на удивление спокойно. Я полюбила его размеренный распорядок (чашка чая в три пополудни, визиты родственников с пяти, ужин в семь); полюбила медсестер в накрахмаленной белой форме, которые всегда останавливались у моей койки, чтобы поболтать со мной, самой юной пациенткой. Я даже полюбила острый хвойный запах дезинфицирующего средства, который витал повсюду, и фоновую музыку, которую включали ближе к вечеру, — эти нежные обволакивающие мелодии прошлых лет расслабляли и несли покой. Мне было приятно в компании моих соседок, которые суетились вокруг меня, смешили своими грубоватыми шутками и сленгом. Они отчаянно баловали меня, угощая конфетами и шоколадом, которые им приносили родственники, и не принимали никаких отказов на этот счет.
В палате было много других мышей — может, поэтому я чувствовала себя здесь как дома. На соседней койке лежала Лаура, мышь пятидесяти одного года, муж избил ее бейсб ольной битой за то, что у нее подгорел обед. Напротив лежала восемнадцатилетняя Беатрис, чей добродушный юмор никак не вязался с туго перебинтованными запястьями. Мы все были связаны одной общей тайной, которую я с горькой иронией называла братством мышей. В душе я посмеивалась, когда представляла себе всех нас, с эмблемами нашего братства на груди: мышь в мышеловке, со сломанной шеей, и внизу наш девиз: «Nati ad aram» — рожденный с геном жертвы. Неужели это и было наследством, которое мне оставила мама?
Сидя в кровати, листая журнал или лениво рисуя в блокноте, я была спокойна и с оптимизмом смотрела в будущее. В своем садистском желании причинить мне боль, Тереза, Эмма и Джейн в конечном итоге навредили себе. Их наверняка ожидало уголовное преследование — и не исключено, что тюрьма. По крайней мере, из школы их бы точно отчислили. В любом случае, из моей жизни они должны были исчезнуть навсегда. А я вернулась бы в школу, к повседневным делам и заботам.
Повседневность! Что может быть лучше этой рутины? Мне казалось, что в ней и есть счастье.
Мой оптимизм начал таять вскоре после того, как меня выписали и я вновь оказалась в семейном доме, в окружении мрачных воспоминаний о рухнувшем браке родителей и предательстве лучших подруг.