Я сильнее утапливаю педаль газа и оставляю это зловещее место позади, впадая в водительский дорожный транс, в котором окончание пути пролетает незаметно. Я выхожу из него отнюдь не на окраине Натчеса, а уже на извилистой подъездной дорожке, пробегающей по высокой насыпи через лес, которая ведет к дому моего детства. Окруженный некогда двумя сотнями акров девственного леса, старинный особняк, в котором я выросла, построенный еще до Гражданской войны тысяча восемьсот шестьдесят первого года, занимает сейчас всего лишь каких-то двадцать поросших лесом акров. С одной стороны поместье граничит с больницей Святой Екатерины, точнее, ее местным отделением, с другой – с огромной и величественной старой плантацией, именуемой «Элмз Корт». Тем не менее подъездная аллея, обсаженная дубами, ветви которых смыкаются над головой, все еще привлекает туристов, внушая им обманчивое ощущение, что они приближаются к уединенному феодальному поместью в европейском стиле.
Высокие кованые створки ворот перекрывают последние пятьдесят ярдов подъездной дорожки, но сколько я себя помню, они всегда оставались распахнутыми. Я останавливаюсь и нажимаю кнопку на воротах. Створки расходятся, словно их разводят невидимые руки. Как если бы боги открыли мне путь домой.
«Зачем я здесь?» – спрашиваю я себя.
Ты знаешь, зачем, – отвечает насмешливый голос. – Тебе больше некуда бежать.
Проглотив, не запивая, таблетку валиума, я медленно въезжаю в ворота.
Позади меня с лязгом захлопываются железные створки.
Впереди на огромной лужайке в свете луны открывается вид, от которого у большинства посетителей по-прежнему захватывает дух. Французский дворец, словно призрак, вырисовывается в тумане. Его выложенные из известняка стены матово светятся подобно ухоженной коже, а окна напоминают темные глаза, блестящие от чрезмерной усталости или выпивки. Особняк поражает размерами, производя впечатление безграничного могущества и богатства. Однако с точки зрения современного человека он являет собой, до некоторой степени, абсурдное зрелище. Дворец времен французской империи в городке, раскинувшемся на берегах Миссисипи, с населением в двадцать тысяч душ? Тем не менее в одном только Натчесе отыщется более восьмидесяти старинных построек, многие из которых до сих пор выглядят роскошными особняками, и наш дом, построенный руками рабов, прекрасно вписывается в историю городка, являясь свидетельством былого процветания и излишеств.
Моя семья прибыла в Америку в тысяча восемьсот двадцатом году в лице младшего сына парижского финансиста, отправившегося в дикие земли Луизианы на поиски счастья и состояния. Выполняя волю своего жестокого папаши, Анри Леклерк ДеСалль работал как проклятый, пока не превзошел все родительские ожидания. К тысяча восемьсот сороковому году ему принадлежали хлопковые поля, протянувшиеся на десять миль вдоль реки Миссисипи. И в том же самом году, подобно большинству хлопковых баронов того времени, он затеял строительство особняка на высоком утесе над рекой, в небольшом городке под названием Натчес.
Большинство хлопковых плантаторов, не мудрствуя лукаво, возводили квадратные и приземистые дома в греческом стиле эпохи Возрождения, но Анри, чрезвычайно гордый своим происхождением, нарушил традицию и построил великолепную копию Мальмезона, летнего дворца Наполеона и Жозефины. Сооруженный с целью унизить и пристыдить папашу ДеСалля, когда тот почтил своим визитом Америку, Мальмезон и прочие дворовые постройки стали центром хлопковой империи, которая – благодаря симпатиям моей семьи, принадлежавшим янки-североамериканцам, – пережила и Гражданскую войну, и Реконструкцию без особого для себя ущерба. Она процветала вплоть до тысяча девятьсот двадцать седьмого года, когда Миссисипи вышла из берегов, устроив наводнение поистине библейских масштабов. В следующем году случились пожары на полях, а в тысяча девятьсот двадцать девятом крах фондовой биржи завершил пресловутые «три плохих года подряд», которых панически боялись даже чрезвычайно состоятельные семейства.
ДеСалли потеряли все.
Патриарх той эпохи выстрелил себе в сердце, оставив потомков и наследников прозябать среди черных и нищих белых, которых они совсем недавно нещадно эксплуатировали. Но в тридцать восьмом году колесо фортуны повернулось в обратную сторону.
Молодой геолог, заручившийся поддержкой могущественных покровителей из Техаса, взял в аренду большой участок земли, некогда принадлежавший семейству ДеСалль. Благодаря капризам законодательства штата Луизиана землевладельцы сохраняли право на добычу полезных ископаемых в течение еще целых десяти лет после переуступки оных. Мой прапрадедушка мечтал лишь о том, чтобы получить причитающиеся ему деньги за аренду. Но за девятнадцать дней до истечения срока его законных прав на землю молодой геолог наткнулся на одно из самых богатых месторождений нефти в Луизиане. Названное месторождением ДеСалль, оно позволило получить свыше десяти миллионов баррелей сырой нефти. В конце концов мой прапрадедушка выкупил все до единого акры земли, принадлежавшей ДеСаллям, включая остров. Кроме того, он выкупил и Мальмезон, вернув особняку изначальную роскошь, которой он славился еще до Гражданской войны. Его нынешний владелец, мой дед со стороны матери, поддерживает Мальмезон в первоначальном состоянии, из-за чего его и выбрали украсить обложку журнала «Архитектурный дневник» десять лет назад. Но город, который окружает особняк, хотя и сохранился не хуже Чарльстона или Саванны, похоже, обречен на медленное вымирание подобно всем городкам Юга, через которые не проложили автостраду федерального значения. Да и промышленность обошла его стороной.
Я объезжаю «большой дом» и паркуюсь рядом с одной из двух кирпичных пристроек позади него. Восточное здание для рабов – двухэтажная постройка, размерами превосходящая некоторые пригородные дома, – была моим домом с детства. Наша служанка, Пирли, живет в западной постройке, отделенной от остальной части тридцатью ярдами розового сада. Она с пеленок ухаживала за моей матерью и теткой, а потом делала то же самое для меня. Приближаясь к восьмидесяти, Пирли по-прежнему сама водит небесно-голубой «кадиллак», гордость всей ее жизни. Он притаился сверкающей игрушкой в темноте позади ее дома, и его хромированные части надраены тщательнее, чем на машине любой белой матроны в городе. Пирли частенько засиживается у телевизора допоздна, но уже миновала полночь, и сейчас ее окна темны.
Машины моей матери нигде не видно. Она, скорее всего, отправилась в Билокси, чтобы навестить старшую сестру, которая сейчас проходит через все процедуры очередного горького развода. «Линкольна» моего дедушки тоже нет. В семьдесят семь лет дедушка Киркланд все еще сохраняет замечательную природную живость, но удар, случившийся с ним в прошлом году, положил конец его карьере автолюбителя. Не мудрствуя лукаво, он нанял водителя и вновь принялся за прежний образ жизни, который показался бы утомительным человеку вдвое моложе его. Нынче вечером дедушка может быть где угодно, но мне почему-то кажется, что он на острове. Он охотник-любитель, и остров ДеСалль, на котором водится много оленей, диких кабанов и даже медведей, стал для него вторым домом с тех самых пор, когда он вошел в нашу семью, женившись на бабушке пятьдесят лет назад.
Когда я выбираюсь из «ауди», жара окутывает меня, словно теплое одеяло. Ночной воздух наполняет стрекотание кузнечиков и кваканье лягушек, доносящееся из ближайшего речного залива, но эти звуки, пришедшие из детства, вызывают во мне смешанные чувства. Я смотрю на дальнюю часть поместья, и глаза мои выхватывают из темноты искривленное кизиловое деревце, растущее на краю розового сада, который отделяет наш дом от дома Пирли. От волнения у меня перехватывает горло. Под этим деревом расстался с жизнью мой отец, застреленный грабителем, с которым он схватился двадцать три года назад. Я не могу смотреть на кизиловое дерево и не вспоминать ту ночь… Сквозь дождь вспыхивают синие проблески огней полицейских машин. Мокрое, серое тело. Остекленевшие глаза смотрят в небо. Я много раз просила дедушку срубить это дерево, но он всегда отказывался, заявляя, что глупо уродовать красоту нашего знаменитого розового сада из одной только сентиментальности.
Сентиментальность…
После убийства отца я перестала разговаривать. Совсем. В буквальном смысле. За целый год я не проронила ни слова. Но умом восьмилетней девочки я непрестанно пыталась найти ответ на вопрос: что такого искал грабитель, что стоило бы жизни моего отца? Деньги? Фамильное серебро? Коллекцию ружей или картин дедушки? Все это были вполне возможные мотивы, вот только мы не обнаружили никакой пропажи. Повзрослев, я начала думать о том, что, может быть, незваный ночной гость пришел к моей матери. Ей тогда едва исполнилось тридцать, и она с легкостью могла привлечь внимание насильника. Но поскольку убийцу так и не поймали, эта теория так и осталась теорией, проверить ее было невозможно.