Мы съехали с трассы и свернули на запад. Машина взбиралась вверх по извилистой дороге; за высокой часовней Пениньи догорал закат. В темной зелени то там, то здесь мелькали огоньки одиноких, далеко отстоявших друг от друга домов. Корабли плыли по темной воде к тоненькой серо-голубой полоске горизонта. На самой высокой точке дороги свернули на Азолу с ее ветряными мельницами и барами, деревенькой с лающими собаками; потом опять потянулась пустошь, заросли вереска и ракитника. Сгустилась темнота, прорезаемая лишь лучами маяка.
Мы съехали на грунтовую дорогу, ведущую к дому, обнесенному низкой стеной, с лоджией наверху, в которой горел неяркий свет.
На свет фар вышла женщина и открыла ворота. Во дворе злобно лаяла немецкая овчарка. При виде нас она стала рваться с цепи.
— Я фрау Юнге, — сказала женщина; голос у нее был мелодичный и переливчатый. Он успокоил собаку, и она села, склонив набок голову.
По наружной лестнице фрау Юнге провела нас на лоджию. Там в неярком свете лампы мы различили нахохлившуюся фигуру мужчины в инвалидном кресле. Фигура была неподвижна и больше напоминала ворох одежды.
Фрау Юнге, наклонившись, что-то сказала в самое ухо закутанному в одеяла мужчине в кресле. Тот поднял голову. Фрау Юнге придвинула к креслу два стула, стоявшие у стены. Из-под одеял выпросталась рука и сделала знак придвинуть стулья поближе. Фрау Юнге вздохнула, как от капризов надоедливого ребенка, и послушно передвинула стулья.
— Он хочет, чтобы девушка села рядом с ним. Берегитесь его руки. Она у него единственная, но цепкая и… довольно назойливая, — сказала она и вышла.
На лице Луизы отразилось смущение оттого, что юбка ее была коротка.
— Мне все время холодно, — проговорил Фельзен надтреснутым голосом.
Скулы и кости черепа у него были обтянуты кожей, на лбу четко проглядывали вены. Набрякшие веки свисали складками, что придавало лицу выражение безутешной скорби. Острый нос был красен и казался воспаленным.
Мы представились, и он удержал в своей руке руку Луизы.
— Вы знаете, почему мы здесь? — спросила она.
— Можете курить, если хотите. Дым мне не мешает.
— Фрау Юнге сказала вам, что привело нас сюда?
— Сказала, сказала, — подтвердил он. — Курите, пожалуйста. Мне нравится табачный дым.
Мы закурили.
— От меня теперь осталась ровно половина, — сказал он. — Я усыхаю, а от меня еще отрезают по кусочку. В тюрьме я потерял руку и пол-уха. Когда вышел на свободу, мне ампутировали до колена правую ногу. Почему — уж не помню. Слишком засиделся в тюрьме, что ли… а может, из-за курения? Да, похоже, виновато курение.
Луиза загасила свою сигарету и почесала ногу.
— Нет чтобы отнять больную ногу, — продолжал он. — Я с детства хромаю. Так надо же, ампутировали здоровую. Я сказал хирургу: «Ваша больница пожирает меня живьем». Но ему было наплевать!
Фельзен визгливо засмеялся.
— Банк, — сказал он. — Вот что вас интересует. Вы хотите поговорить со мной о банке. Я пятнадцать лет ждал, чтобы поговорить о банке, но вы первые, кто захотел меня выслушать. Сейчас никто не оглядывается на прошлое. Никому нет дела до того, откуда что идет.
— Мне понадобятся руки, чтобы записать то, что вы расскажете, — сказала Луиза, отнимая руку у старика и ставя на колени ноутбук.
— А на плечо вам руку положить можно? — осведомился Фельзен.
Рассказ Клауса Фельзена длился часа четыре. Дважды он замялся. В первый раз — когда рассказывал о засаде, которую устроили на английского уполномоченного. Тут он замолчал на несколько минут. Я подумал, что он обессилел и нуждается в отдыхе. Когда он вновь заговорил, тон его изменился, стал более доверительным. Он в подробностях описал, как убил водителя, рассказал, как поступил с уполномоченным Эдвардом Бертоном. Луиза прекратила печатать.
Во второй раз он запнулся, когда дошел до последнего своего свидания с Эвой Брюке. Он изложил как бы две версии событий. Первая была исполнена благородства — история любовников, раскиданных в разные стороны войной. Когда пальцы Луизы замерли на клавиатуре компьютера, он тоже, казалось, выдохся. Мы ждали. Собравшись с силами, он поведал нам подлинную версию.
История убийства обергруппенфюрера Лерера словно бы окончательно его доконала. Голова его упала на грудь, и он задремал. Мы подождали несколько минут — за это время маяк раз двадцать или тридцать повернулся вокруг своей оси. Луиза высвободилась из-под его руки, и мы спустились вниз.
Фрау Юнге еще не спала — она смотрела телевизор, попивая ромашковый чай и заедая его яблочным пирогом. Она посоветовала подождать — возможно, через час он проснется — и предложила нам пирога, который мы с удовольствием съели.
— Обычно эти его бесконечные рассказы приходится выслушивать мне, — сказала она. — Ах, война… как давно все это было. Мои родители никогда не вспоминали войну. Никогда. А он вот… возвращается к ней все время, точно она была вчера. А что, руке он воли не давал?
— Нет, рука вела себя вполне пристойно, — сказала Луиза, еще не опомнившаяся от того, что услышала.
— В общем, если он начнет вас хватать, проявите твердость. Не разрешайте ему лезть куда ни попадя.
Я несколько раз пытался дозвониться Оливии, но ее мобильник был по-прежнему выключен. Луиза позвонила отцу и, коротко переговорив с ним, подключила к телефону компьютер и передала ему половину рассказанной истории. Через тридцать минут отец отзвонил ей, и Луиза передала ему подробности моего расследования убийства. После чего повесила трубку.
— Ему нужны документальные подтверждения. Он не может опубликовать что-то недоказанное.
Я взглянул на фрау Юнге. Та пожала плечами.
— У меня есть фотографии. Что же касается документов… вам придется спросить у него.
На стене над ее головой зажегся красный огонек, и послышалось негромкое жужжание.
— Проснулся, — сказала фрау Юнге.
Вторая часть рассказа Фельзена оказалась короче, но потребовала больше времени, так как он чаще останавливался. Иногда он забывался и начинал повторять уже сказанное. Несколько раз он возвращался к некой Марии Антонии Мединаш, которую, как он был уверен, убил Мануэл Абрантеш. Я сказал ему, что это не противоречит тому, что мне рассказал Жорже Рапозу, но мы никак не могли выяснить у него, кто она была и какое имела к нему отношение. Была ли она арестанткой и если была, то политической или уголовной? Знал ли он ее раньше?
Он не договаривал до конца, но намеренно или оттого, что память ему изменяла, сказать было трудно. Ближе к концу он огорошил нас сообщением, что был арестован сотрудниками МПЗГ, дружками Жоакина Абрантеша, и что на двадцать лет в тюрьму засадил его он и его сын Мануэл. Мы спросили его о матери Мануэла, но имени ее он не мог припомнить, сказал лишь, что, возможно, она еще жива и живет где-то в Бейре.
Наступивший рассвет был хмурым и ненастным. Маяк перестал пускать по небу свои лучи; по скалам расползалась пелена густого тумана, вскоре окутавшая и дом.
— Такие дни у нас не редкость, — сказал Фельзен. — Оно бы ничего, знай мы, что везде так. Но я уверен, что в сотне метров отсюда солнце жарит вовсю.
— И последнее, — сказала Луиза. — Чтобы рассказанное вами имело последствия, нам нужны какие-нибудь документы. Можете вы доказать документально существование этого золота?
Его рука нырнула под одеяло и потом появилась с нагретым на его теле ключом.
— Все, что вам требуется, вы найдете в сейфе в кабинете. Фрау Юнге проводит вас.
Мы встали. Он протянул руку, ища руку Луизы. Она позволила ему взять ее руку в свою, и он поднес ее к губам, отчего Луизу слегка передернуло.
— Вы прожили удивительную жизнь, сеньор Фельзен, — сказала она, чтобы скрыть замешательство.
— Мы все тогда жили великой жизнью, — сказал Фельзен, глядя в подернутую туманом даль. — Даже мелкий эсэсовский прихвостень тогда, сам того не ведая, был причастен к величию. Я двадцать лет размышлял над этим в Кашиаше и пришел к выводу, что предпочел бы жизнь попроще. Тогда и сожалений было бы меньше.
— О чем же вы жалеете больше всего? — спросила Луиза.
— Вы, наверно, не чужды романтики и можете подумать, что… — Он вдруг замолчал, ожидая каких-то слов от Луизы, но она молчала. — Может быть, после всего, что я вам рассказал, вы сами мне подскажете, о чем мне следует сожалеть больше всего?
Она не ответила. Похоже, это его огорчило.
— Это не Эва. Жаль, конечно, что под конец я вызывал в ней лишь презрение, но в этом виноват я сам, мое бездействие, инертность, — сказал он, ерзая под одеялами. — Но уж если говорить, о чем я сожалею больше всего, так это то, что я сделал с этим англичанином Эдвардом Бертоном. Не знаю, как это вышло. Многие годы я пытался это понять — винил Абрантеша, винил пьянство. Считал даже, что все произошло из-за той девушки-голландки, которая украла у меня запонки. Но и за двадцать лет в Кашиаше, когда у меня было время подумать, я так и не понял, в чем тут было дело. Решил, что меня тогда просто бес попутал. А теперь, сеньора Мадругада, — сказал он, — я человек конченый.