— Я не забуду, — говорит Маринка серьезно.
И тут я заваливаю ее к себе на колени. «Пристегиваться надо», — шепчу я. А сам расстегиваю на ней блузку. Мы оба смеемся. «Артем, — говорит она. — Знаешь, чего я хочу?» — «Нет», — отвечаю я кое-как. «Я хочу, чтобы у меня…» — говорит она, но я так и не успеваю понять, чего она хочет, потому что сзади почти бесшумно подкатывает милицейский патруль.
* * *
Грузовик-эвакуатор дымит дизелем. Моя черная «мазда» отправляется на штрафную стоянку, мои водительские права — в карман инспектора ДПС.
На все это уходит не более пятнадцати минут, словно наряд специально дежурил за углом. Из них пять — на то, чтобы объяснить мне несколько понятий первоочередной важности. Например, такое: о своих правах я могу забыть на ближайшие несколько месяцев. А если смотреть на вещи глобально — то на несколько лет. В зависимости от того, как трактовать киднэппинг: на этот счет в уголовном кодексе предусмотрено сразу несколько вариантов.
Нам не дают даже попрощаться. Маринку, всю в слезах, усаживают в белую «семерку» (без мигалок) и увозят обратно в интернат. Автомобиль, куда сажают меня, другой системы. Это «буханка» серо-грязного цвета с подслеповатыми окошками.
Внутри наблевано. Это часть процесса, понимаю я.
Четверть часа, пока мы едем до отдела милиции, я задыхаюсь от бензиновой вони и от запаха сограждан, бывших тут до меня. Буханка ревет и воет редуктором. Подскакивает, натыкаясь на люки.
Церемония встречи не запоминается. В следующий раз я осознаю себя в обезьяннике. В пустом: вечер еще не начался. Я усаживаюсь на лавку и опускаю голову на руки. Здесь мне предстоит чего-то ждать. Чего? Мне не говорят. Это тоже часть ритуала.
Мимо изредка проходит сержант в мешковатой форме. Он не обращает на меня никакого внимания. За решеткой, сваренной из железных прутьев, полураздетый, я чувствую себя полновесным куском дерьма. Скоро уборщица придет и счистит меня с лавки. И выбросит в мусорный контейнер.
Проходит час. Где-то хлопают двери, сквозняк приносит запах табака и дешевого кофе. Первое время я вскидываю голову, потом мне все равно.
Мысли текут лениво и нехотя. Так угасает мозговая активность в процессе умирания, — думаю я. Сперва отключаются вкусовые рецепторы, затем слух. Затем начинает глючить зрение и вестибулярный аппарат: ты видишь свет в конце туннеля, летишь куда-то, как посылка во французской пневматической почте, а в конце наступает темнота (или ослепительный свет, согласно иным версиям). И все. Послание приходит по адресу.
И только досадные мелочи заставляют цепляться за жизнь.
— Мне бы отлить, — прошу я сержанта.
— Подождешь.
Проходит двадцать минут, на протяжении которых я думаю, что со мной сделают, если я не стану дожидаться. Потом сержант отпирает дверь. Почти счастливый, я следую за ним в конец коридора.
От кислого запаха хлорки слезятся глаза.
Спустив за собой, я возвращаюсь. На мои расспросы сержант отвечает скупо и непонятно.
Через полчаса нас за решеткой уже шестеро. Двое невменяемы, двое вполне себе разговорчивы. Это напрягает.
Мне дают советы, как себя вести в следственном изоляторе. Я с ужасом отмечаю, что эти консультации уже не кажутся неуместными. Они, пожалуй, даже поценнее моих. Отчего-то я вспоминаю Жорика, Георгия Константиновича. Как-то там его маршальский жезл? — думаю я.
В четверг вечером Георгий Константинович звонил мне на мобильный. В private room было беспокойно, поэтому из того, что говорил Жорик, понять удалось не все. Я расслышал только, что пациент чувствует себя отлично. В полный рост вспоминает молодость. Потом разговор как-то сам собой прервался.
— Слышь, молодой, — толкает меня товарищ по несчастью. — Ты типа не плыви раньше времени. Глаза не закатывай. Там этого не любят.
— Я не закатываю глаза, — говорю я. — Чего-то хреново мне.
— А кому сейчас легко. Чего пил-то?
Молчавший доселе сокамерник открывает глаза и произносит сквозь зубы:
— Да он по сто тридцать четвертой. По глазам вижу.
— Что-о? — советчик даже привстает с лавки. — С малолетки сняли, значит? Тогда расклад другой, ты уж извини. Тогда заранее расслабься.
Он кашляет и брезгливо сплевывает на пол.
Сказать мне нечего. Если только врезать в морду с ноги. Но их пятеро: как только дело дойдет до драки, к тем двоим охотно присоединятся и сторонние наблюдатели.
Все эти люди, не задумываясь, вы…бут все, что движется, в доступной им ценовой категории. Если протрезвеют, конечно. Врежут в ухо собственной жене и заставят отсосать восьмилетнюю дочку соседа. Но такие, как я, неизбежно возбуждают в них классовую ненависть. Они — поборники традиционных семейных ценностей.
Мне остается только усмехнуться презрительно.
— Весело, значит, было, — оценивает советчик. — Ну, дальше еще веселее будет.
Тот, что молчал, умолкает снова. Ему как будто становится скучно.
Сержант приходит и выкликает самого говорливого: похоже, вернулся кто-то из начальства, и для кого-то расклад изменится прямо сейчас. Замок замыкается с масляным лязгом. Я вижу сквозь решетку, как по стене бежит рыжий таракан.
Он замирает, шевеля усиками.
Он прислушивается.
Он слышит, как далеко отсюда, в комнате дежурного стрекочет телефонный звонок.
Дежурный продирает глаза. Поднимает трубку. Отфильтровывает голос начальства от чужеродных хрипов и треска, удивленно сопит носом. Кладет трубку, отправляется.
Шаги слышны все ближе. Сержант кашляет, говорит что-то вполголоса. Потом звенит ключами.
— Пандорин, — слышу я. — На выход.
Пошатнувшись, я хватаюсь за прутья. Молчаливый бросает на меня странный взгляд.
— Везучий, сволочь, — говорит он еле слышно. — Надолго ли.
Дрожь меня охватывает. Сжав зубы, я выхожу из-за решетки. Таракан как будто ждал меня. Теперь он срывается и скрывается в щели между плинтусом и стенкой.
Я иду за сержантом. Это довольно странно: мы движемся по коридору прочь от выхода, сквозь какие-то двери, забранные решетками, затем поднимаемся по лесенке, спускаемся снова — и оказываемся на лестничной площадке.
Здесь горит яркая лампочка. Стены выкрашены бежевой масляной краской. Белеет в углу фаянсовая урна для окурков.
— Свободен, — коротко говорит сержант.
Он вообще немногословен, этот хмурый парень.
— На выход, — добавляет он, видя, что я стою недвижно. — Пройдешь вон там, через вытрезвитель. Мимо проходной, тебя пропустят.
Я трогаю холодную ручку двери. Может, надо пожать ему руку? Я туплю. Я задерживаюсь в дверях, и он качает головой:
— Нет, он все еще не понял. Домой иди, Пандорин. Твое счастье, что протокол задержания не успели оформить.
— Спасибо, — говорю я.
— А спасибо можешь своим девчонкам оставить.
За дверью — прохладная ночь. За кирпичным забором, в высоченном доме напротив светятся окна. Еще через минуту я окажусь на улице, где ездят машины и ходят люди.
Сержант спокойно закуривает. Мне не предлагает.
— Жизнь — как будильник, — говорит он вдруг. — Один звонок, потом другой звонок. Так от звонка до звонка и живем.
Пожав плечами, я открываю дверь пошире. Иду через двор, залитый лунным светом. Пробираюсь сквозь узкую калитку. Шагаю по пустынному тротуару. Фонари плавают в лужах: разве был дождь?
Маленький корейский «шевроле» мигает фарами. Я оглядываюсь: больше некому, только мне.
Я отворяю дверцу и, вздохнув, опускаюсь на сиденье рядом с водителем.
* * *
Танькины руки сцеплены на руле. Она даже не посмотрела на меня ни разу.
Я разглядываю ее пальцы. У нее колечко с белым сапфиром. Не обручальное. Если бы она вышла замуж, я бы знал, — думаю я. Она бы мне написала. А может быть, и нет.
Мотор «шевроле» еле слышно постукивает на холостом ходу: гидрокомпенсаторы нужно менять. Приборная панель подсвечена зеленым. Машинка не новая, отмечаю я. Пробег — семьдесят тысяч. Таня живет небогато.
— Она хитрая девочка, твоя… Марина, — наконец прерывает она молчание. — Знаешь, что она мне сказала, когда позвонила?
Таня впервые оборачивается. Ее губы пляшут в какой-то странной полуулыбке:
— Сказала, что она любит меня. Все еще любит.
— Она? Тебя?
Таня молча кивает.
Когда-то моя подруга сама привела Маринку к нам домой. Чем-то ей понравилась эта тоненькая беспризорница с четырьмя годами музыкалки по классу рояля. Она потрепала меня по загривку, заметив, каким взглядом я провожал эту девчонку (в моем же халате) — старательно скучающим. Изо всех сил равнодушным.
О чем-то они говорили там, в ванной, под шум низвергающейся воды, чтоб я не слышал.
Неужели об этом?
Вероятно, нужно что-то сказать, и я мучительно подбираю слова.
— Ты служишь все там же? — спрашиваю я. — В инспекции?