— Этого не бойся, добрый пилигрим, — ласково сказала графиня, — и возвращайся к вечеру. Если у тебя на то хватит сил после твоих благочестивых упражнений, ты вновь развлечёшь нас рассказами.
Во дворе, пока привратник открывал калитку, к воротам подошёл весёлый конюх:
— Будь здоров, отче, — приветствовал он пилигрима. — Хотели бы мы посмотреть на твои труды во славу божию — нельзя ли нам сопутствовать тебе?
Но благочестивый странник смиренно покачал головой: по обету, объяснил, истязать себя обязательно наедине. Нарушение грозит страшными карами ослушнику. И люди, которым не страшны были свист стрел в битве и рёв дикого кабана на охоте, отступили при одном упоминании о божественном гневе. Привратник почтительно отпер калитку и целая толпа собравшихся позади конюха слуг молча пропустила одетого в пыльную и рваную одежду лицемера. Такова была сила суеверия.
Только конюх покачал головой и подмигнул Гунту:
— Что-то не нравится мне этот приятель, — тихо сказал он. — Святость его сильно припахивает плутовством. Не хочет счищать пыли с одежды, говорит, она в бурю запылилась при переходе через пустыню к гробу господню. А уж зуб святого Христофора, — он вдруг прыснул от смеха и, осторожно оглянувшись, нагнулся к самому уху приятеля, — уж не конюху такой зуб показывать. За конюшней валяется старый лошадиный череп, много из него можно извлечь подобных святынь…
— Озорники! — сердито проворчал старый привратник, запирая калитку.
Покинув замок, пилигрим медленно и важно прошёл путь до самого леса и последний раз оглянулся: не следит ли кто за ним? Затем он поспешно скинул свой длинный рваный плащ, спрятал его под куст и кинулся бежать, сколько позволяли старые ноги. Господин ждал его и было опасно заставлять его ожидать дольше.
Сэр Гью больше не рычал и не метался. Он сидел в своей комнате на дубовом кресле с высокой спинкой, обитом когда-то великолепным, а теперь потёртым красным бархатом с золотыми гвоздиками. Перед ним на большом дубовом столе со скрещёнными ножками лежала целая груда длинных, искусно оперённых стрел и стоял глиняный горшок с густой дымящейся жидкостью красно-бурого цвета. Осторожно обмакнув стрелу в жидкость, сэр Гью помахивал ею в воздухе, медленно вращая, пока жидкость не застывала на острие равномерным матовым слоем.
Появившийся в дверях Бруно невольно вздрогнул: немногие решались на такое средство. К тому же считалось, что сильный яд нельзя приготовить без помощи нечистой силы — может, не зря болтают о таинственной связи сэра Гью с «князем тьмы»?
Когда-то, во времена молодости сэра Гью, в замок Гисбурнов морозной зимней ночью забрела чуть живая старая цыганка. По минутному капризу господин приказал накормить её и отвести ей уголок в людской. С той поры между ним и старухой завязалась странная дружба: целые ночи проводили они вместе в комнате сэра Гью. В странных сосудах на огне шипело и булькало что-то, издающее странные запахи. А вскоре сказались и плоды этой дружбы: наследник замка Гисбурнов старший брат сэра Гью на другой день после ссоры с младшим братом выпил за обедом кубок вина, побледнел, схватился за сердце и упал замертво. По коридорам замка пополз тёмный боязливый шёпот: «Колдунья»… Трое слуг, шептавших громче других, внезапно исчезли. На другой день жена одного из них с рыданьями обняла колени сэра Гью и умоляла о пощаде: «Я слышала голос мужа, — плакала она, — я знаю, господин, о, я знаю, что он стонет там, в темнице под кухней, где колдунья варит свои снадобья. О, прости, я не так сказала, нет никаких ядов. Но пощади моего мужа, господин!» От гнева бледное лицо сэра Гью становилось синеватым и на лбу вздувались толстые, как верёвки, жилы. Так побледнел он и в этот раз, ногой отшвырнул женщину и ушёл. Наутро замолкли не только стоны, но и плач — женщина тоже исчезла.
С тех пор прошло много лет. Старуха давно умерла и её закопали тёмной осенней ночью под стеной замка, но бесовское её искусство осталось. И Бруно с невольным страхом следил, как блестящий наконечник стрелы покрывался тусклым красноватым налётом.
Заметив вернувшегося слугу, сэр Гью заметил и его невольную дрожь — мрачная усмешка скривила его тонкие губы.
— Подойди, — сказал он равнодушным голосом, — хочу проверить, остры ли стрелы. Возьми-ка вот эту. Ну? Уколи себе руку.
Ноги бедного Бруно подкосились.
— Господин, — начал он неверным голосом и вдруг кинулся на колени. — О, господин, ты же знаешь, я всей душой предан тебе…
Глаза сэра Гью сверкнули. Держа стрелу, он взглянул на протянутые к нему руки, и остриё её дрогнуло…
— Сжалься, господин, — повторил Бруно, — ведь я принёс тебе вести…
Резким движением сэр Гью бросил стрелу на стол.
— Говори, — приказал. Садясь, опёрся на ручки кресла и наклонился вперёд. В этой позе, закутанный в лошадиную шкуру, он до того походил на хищного зверя, готового к прыжку, что лжепилигрим на мгновение закрыл глаза.
— Есть подземный ход, господин, — проговорил он, — из капеллы замка. Слуги видели, как капеллан…
С хриплым торжествующим криком сэр Гью вскочил на ноги:
— Так я не ошибся! — вскричал он, — это действительно был проклятый монашек! Ну теперь я верну своё золото, тихоня, а заодно сведу счёты со всеми вами!
Он задыхался от страшного возбуждения, и, повернувшись к окну, грозил кулаком в сторону Гентигдонского замка, но вдруг, странно успокоившись, сел и облокотился на ручку кресла.
— Так ход начинается в капелле, говоришь?
— Да, господин. И слуги не знают, где выход из него, но…
— Но ты узнаешь это, — спокойно проговорил сэр Гью. — Самое позднее через неделю в этот самый час ты будешь здесь. Или… — и он с тенью улыбки взглянул на зловещее варево на дубовом столе.
Бруно молча поклонился, встал с колен и, продолжая кланяться, пятясь, вышел из двери. Он весь дрожал и чуть не свалился на крутых ступеньках узкой лестницы из цельных каменных плит, стёртых и выщербленных шагами столетий.
— … И приковали нас к скамейкам на корабле попарно, и дали нам в руки весло, чтобы вдвоём толкать его. И от этой цепи и от этого весла должна была освободить нас одна смерть. Если бы корабль наш был в бою захвачен христианами, то Мустафа-бей перед сдачей убил бы всех христианских пленников-гребцов, чтобы не могли они обрести желанной свободы…
Речь вернувшегося в замок пилигрима лилась плавно, яркий огонь светильника освещал длинный серый плащ, задумчивый взгляд госпожи Элеоноры и пылающее восторгом лицо Роберта, сидевшего на подушке у ног матери.
Беседа затянулась далеко за полночь, и старая Уильфрида крепко заснула, сидя на полу у двери, а Роберт не мог наслушаться диковинных рассказов и умоляюще хватал мать за руку:
— Нет, мама, немного дай послушать. А что увидели они при дворе алжирского бея?
Не сразу удалось угомонить пылкого мальчика. Но зато пришлось согласиться на его просьбу оставить пилигрима спать в его комнате, чтобы утром, проснувшись, тот мог сразу продолжать свои удивительные рассказы.
К глубоком поклоне пилигрим скрыл радость, мелькнувшую на его лице.
— Я счастлив, благородная госпожа, — смиренно сказал он, — и готов служить тебе и молодому господину по мере слабых моих, посвящённых господу сил.
Замок крепко спал. Петух пропел уже середину ночи, когда слабый шорох раздался на узкой винтовой лестнице, ведущей к капелле. Ещё и ещё раз. Странный — пятнистый — свет пробежал по стене и исчез. Его сопровождал лёгкий запах нагретого железа и копоти — очевидно, у кравшегося человека был потайной фонарь, фитиль которого прикрывался трубой из листового железа, пробитой множеством маленьких отверстий.
Вот у входа в капеллу лязгнул замок, дверь неслышно отворилась и спешно прикрытый полою одежды потайной фонарь на мгновение осветил руку, державшую одновременно несколько отмычек и небольшой обнажённый кинжал.
— Видно, отец капеллан очень не хочет кого-то беспокоить своими ночными молитвами, — прошептал тихий насмешливый голос. — Я ещё днём заметил, как хорошо смазаны дверные петли и замок. — С этими словами «благочестивый пилигрим» приоткрыл фонарь и, откинув с головы капюшон плаща, осмотрелся.
Днём он долго и усердно молился здесь, ложился ниц на каждой плите пола, раскинув руки крестом, и лежал так, читая покаянные молитвы. Ловкие руки его при этом искусно и незаметно ощупывали каждую неровность пола и пазы между плитами. Статуя святого Стефана, казалось, привела его в экстаз: в священном восторге он обнял её подножие, вскочил и снова обнял, призывая милость святого на обитающих в доме сём, пока его зоркие глаза не заметили едва видного пятнышка на задней стороне пьедестала. Изнеможённый, обессиленный от молитвенных трудов, распростёрся он позади статуи на полу и лежал, бормоча еле слышным голосом покаянный псалом царя Давида.