Пока она одевалась, я с Пудиком играл, а сам думал: вот как интересно получается. Я ведь не собирался поиск продолжать, а теперь как посмотрел на Ленку, так опять красным следопытом заделался. И это хорошо, потому что я как про танкистов подумаю, всё мне кажется, будто я перед ними виноватый.
И опять мы ехали целую вечность до Парковой улицы и шли через лес. Тут ещё кругом здоровенные сугробы лежали. Но только они уже были не такие, как в январе. С одного бока снег был белый, — правда, в каких-то чёрных точках и пористый, как сахар, когда кусочек в чае намочишь, — а с другой стороны, где сугробы солнце освещало, они все были истаявшие — мохнатые от сосулек и пустые внутри. Если бы я был маленький, как гном, и мог ходить там, в этих пустотах, то мне казалось бы, что это ледяные дворцы.
А Ленка сказала, что тут нужно быть не гномом, а гулливеровским лилипутом, потому что гномы побольше, а лилипуты совсем маленькие, меньше пальца.
Пока мы спорили, кто больше — гном или лилипут, дошли до ДИПа. Даже не заметили — так быстро.
Форген-Морген обрадовался, и вообще все старики очень обрадовались! Хотя мы им ничего не принесли, и от этого мне стало неловко. Как это так — без подарка?
— У меня для вас есть кое-что! Есть кое-что! — приговаривал Форген-Морген.
Он убежал к себе в комнату и вернулся с большим альбомом.
— Вот! — сказал он, разворачивая его толстые страницы. — Это вот тот польский альбом об освобождении Гданьска, здесь есть фотография Сергея Иванова. Вот я нашёл этот альбом в библиотеке. Совершенно случайно.
Вокруг нас сгрудились старики и, как маленькие дети, рассматривали каждую фотографию во всех подробностях.
— Вот это я снимал и это… — гордо говорил Форген-Морген.
На снимках были развалины города, горящие танки, польские и русские солдаты, бегущие в атаку. Убитые. И наконец, солдаты по колено в воде Балтийского моря.
Они умывались, брызгались, а один поляк, стоя по пояс в воде, отдавал честь расстеленному на воде вымпелу, где латинскими буквами было написано: «Вестерплате».
Ещё на одной фотографии в воде стоял танк. Танк был немецкий, но свастика на нём была закрашена и криво нарисован белый польский орёл. Около этого орла притулились польские солдаты, а на броне сидели обнявшись два польских офицера.
— Вот он! — сказал Форген-Морген, ткнув в одного пальцем. — Вот Сергей Иванов.
— Какой же это Сергей Иванов, если это поляк! Вон у него мундир польский и фуражка!
— Но я же помню! Я же помню! — растерялся Форген-Морген. — Мы с ним встретились. Он меня узнал, а я его. И вот снимок. Это весной тысяча девятьсот сорок пятого года. Вот снимок. Я помню.
Ленка глянула на меня многозначительно. И сказала:
— Он вполне мог поменяться мундиром с каким-нибудь польским товарищем. Это, конечно, он!
— Ну да! — обрадовался Форген-Морген. — Я же помню!
— Вы знаете, — сказала одна старушка. — Я тоже воевала в Польше. Во время боёв поляки обратились к нашему командованию с просьбой — прислать военных специалистов. Командиров артиллерии, танков и так далее. И наши офицеры носили польскую форму. Я помню, так было.
— Вот именно! Вот именно! — обрадовался Форген-Морген. — Я его и после встречал. И после…
Я рассматривал офицера. Вероятно, в альбом фотография была перепечатана из газеты. Лицо у офицера было всё в газетных точках, а кроме того, пол-лица скрывала тень от длинного козырька польской квадратной фуражки.
«Да какой же это Иванов, — чуть было не сказал я, — если я сам своими глазами видел похоронное извещение. Этот снимок сделан в сорок пятом году, а Иванов убит в сорок четвёртом».
— Вы знаете! — сказал Форген-Морген. — У меня ведь целы все негативы. Я часть отдал в Центральный архив, но у меня остались контролечки и негативы. Вот если бы у меня был фотоувеличитель. Удивительное дело, — сказал он, — я был репортёр и всю войну снимал, но работал на казённых аппаратах и с казёнными увеличителями. Аппарат-то у меня свой есть, а увеличителя никогда не было. Я, знаете ли, когда остался один…
И тут у него опять стала дёргаться голова…
— А подпись? — спросил я быстро. — Ведь под этой фотографией должна быть подпись.
Старики загалдели, и та женщина, что воевала в Польше, стала читать по складам:
— «Панцерны полк (значит — танковый полк) полковника Тарана вышел к Балтике первым. На снимке полковник Таран, капитан Каминьский со своими бойцами…»
— Но это Иванов! — прижимая свои худые руки к груди и хлопая морщинистыми веками, говорил Форген-Морген. — Это Сергей Иванов, я же помню… Это, наверное, опечатка… Вот если бы у меня был фотоувеличитель, я бы разыскал негатив и отпечатал эту фотографию крупнее. Без растра, ну без этих газетных точек… Как следует.
— Так в чём дело, друг мой! — сказал бровастый старик. — Имеется такая форма обслуживания населения, как пункты проката. Мы можем взять там напрокат увеличитель, и таким образом ваша фотография и равным образом память получат подтверждение.
— Да нет, — сказал Форген-Морген. — В прокате любительские увеличители, а мне нужен большой — профессиональный. Вот есть такие сейчас, мне говорили, «Крокусы», но они стоят уйму денег… Перед самой войной мой сын и Даша — так звали мою жену — накопили денег и купили прекрасный дорогой увеличитель и спрятали от меня… Чтобы подарить ко дню рождения. Но у нас была небольшая комната, и спрятать большой увеличитель было очень сложно. Я его сразу нашёл и даже рассмотрел, но делал вид, что ничего не знаю… Мы все делали вид, что ничего не знаем, чтобы был сюрприз… — Форген-Морген замигал, заулыбался и сразу сник. — Так они мне его подарить и не успели…
* * *
— Если бы у меня было много денег, — сказала Ленка, когда мы шли обратно, — я бы обязательно подарила ему самый дорогой и самый лучший в мире увеличитель. Вот я окончу школу — пойду работать, заработаю кучу денег и куплю ему увеличитель.
«Он до того времени не доживёт», — подумал я. Вот ведь как часто бывает, и я представил, как Ленка везёт Форгену-Моргену увеличитель, а ей тот бровастый говорит: «Ах, медлительные люди, вы немножко опоздали». Он читал эти стихи, когда провожал нас до ворот.
— Костя! — сказала Эмлемба. — А вдруг, действительно, это Иванов?
— Да брось ты! У нас же документ есть, что он убит и похоронен.
— Разве не бывает ошибок? Думали, что он убит, а он только ранен.
— Знаешь что! — сказал я. — Я этот альбом с фотографией одному человеку покажу. Но вообще-то, Форген-Морген может всё перепутать!
— Но он же помнит!
— Да ничего он не помнит. Он в прошлый раз Иванова Васильевым называл! Знаешь, он за войну сколько снял танкистов?
— Давай! — сказала Ленка, прижимая к груди альбом. — Давай переснимем эту фотографию и напишем в Польшу.
— Ха! — сказал я. — Куда писать-то?
— В Гданьск!
— На деревню дедушке… Нужно точно адрес знать.
— А мы узнаем! Пошли в редакцию! К Георгию Алексеевичу…
Только мне этого ещё не хватало! Не могу же я к нему явиться с бухты-барахты! Явился не запылился! Конечно, он человек воспитанный, не скажет: «Вали отсюда, нам такие обманщики ни к чему». Он просто не станет обращать на меня внимания, как будто я шкаф или стол.
Можно, конечно, сразу с порога закричать: «Извините-простите! Признаю свои ошибки! Всё осознал, всё понял!» Между прочим, совсем недавно я так бы и поступил. Смотрел бы честными глазами, помаргивал. Ну и что бы он мне сделал? А вот теперь я почему-то так не могу.
Мне теперь, как я что-нибудь дурное сделать хочу, сразу танкисты вспоминаются. Мне кажется: вот я вру, а они ползут по болоту под обстрелом, сейчас Мироненко вскочит — и та-та-та-та… И он упадёт лицом в воду. Или Иванов ножовкой раненому ступню отпиливает…
Я как представлю себе избушку лесника, и свет лампы керосиновой, и ножовку эту страшную, так мне все мои обиды и всякие неприятности пустяками кажутся…
Не могу с Георгием Алексеевичем я встретиться. У него глаза особенные — «траурные»…
Глава двадцать третья
ПУСТЬ СЛУЧИТСЯ ЧУДО!
Не успели мы приехать в наш район, как Ленка подскочила к первому попавшемуся автомату и стала крутить диск телефона. Я сначала подумал, что она домой звонит, потому что уже поздно — седьмой час, но слышу, она кричит:
— Георгий Алексеевич! Это я — Лена Пантелеева! Да!
Я ей страшные глаза делаю и руками машу: мол, нет меня, — но ей хоть бы что.
— Мы тут с Костей Макаровым стоим недалеко от редакции… Можно, мы придём? Вот, он тебе трубку велит передать!.. — И мне трубку суёт — прямо всё ухо мне отдавила.
— Костя! — слышу я голос. — Здравствуй, во-первых!
— Здрасте… — говорю я не своим голосом.
— У тебя сорок копеек есть? — спрашивает Георгий Алексеевич.